К Дню Победы: Елизавета Александрова-Зорина «Там, где теперь её дом»

Рассказы Елизаветы Александровой-Зориной «Дед Мороз» и «Там, где теперь её дом» о блокадном Ленинграде из книги «Бунтовщица».

ДЕД МОРОЗ 

Стрелки часов приближались к полуночи – замерзая, в Ленинграде умирал сорок первый год. Луна освещала безлюдные улицы, только в глухой подворотне, где прятался вор, было темно. За мостом полыхало зарево – немцы бомбили Охту, и в щупальцах прожекторов мелькали самолёты. Сугробы доставали до подоконников, но снегопад прекратился ещё вчера, и теперь с неба падали бомбы.

Возле булочной военный патруль проверял замок на железной двери. Подождав, пока солдаты свернут за угол, вор вышел из подворотни. Ступая по натоптанному снегу, он одним движением сломал ломиком навесной замок и, войдя, плотно притворил дверь. Вспыхнула спичка – огонь осветил грубое лицо, волевой, двоившийся ямочкой подбородок и жёсткие, торчащие из-под ушанки волосы. Хлебные ящики на полках оказались пусты, но вор был опытный. Громыхнув задвижкой в подсобку, он нашёл буханки, накрытые, словно в антикварной лавке, белыми тканями. Вор закрепил свечу в щели струганного стола и, откинув тряпки, стал укладывать буханки в мешок. Хлеб не прилипал к рукам – такой не выдают по карточкам. Он пах хлебом, а не целлюлозой. Закинув мешок за плечи, вор затушил пальцем свечку и, сунув в карман, на ощупь направился к выходу.

До войны его звали Артемьев. А потом, когда фамилии стали неважны, он так часто брал чужую, что уже не мог вспомнить свою. Он скользил в тени погашенных уличных фонарей, и заколоченные окна глядели ему вслед. Но в конце квартала удача отвернулась от него, вор наткнулся на вскинутую трёхлинейку.

– Стой! – закричал часовой.

Артемьев бросился обратно. Тяжёлый мешок бил по лопаткам, тянул вниз, но часовой отставал.

– Стой! Стрелять буду!

Свернув с протоптанной дорожки, Артемьев побежал по снегу. Упав на колено, солдат тщательно прицелился. Выстрел ударил в морозной тишине, но пуля увязла в снегу.

Артемьев метнулся под арку дома.

Пахло елью. Украшенная бумажными игрушками, она стояла у детских кроваток. На печке варился суп из еловых иголок. Дети заворожено глядели на кипящую кастрюлю, в которую Вера Ивановна добавляла желатин и горстку хлебных крошек.

Вере Ивановне – шестнадцать, она пришла в интернат, когда погибла мать. Бомба разорвалась в здании, где она работала воспитательницей в яслях. И Вера заступила на её место.

На смешных детских рисунках, прикрывавших драные обои, горели дома, мёрзли «хлебные» очереди, и на маленький город падали огромные бомбы.

Вера Ивановна сняла кастрюльку и разлила суп по тарелкам. В кармане у неё были детские записки, которые она прочитает, когда малыши улягутся. Только как исполнить новогодние желания? Вчера должны были привезти подарки, но в машину попал снаряд. А если дети загадали, чтобы кончилась война?

Зелёной, пахнущей лесом похлёбки было на донышке, и пятнадцать пар голодных глаз снова уставились на воспитательницу.

Стёкла на первом этаже были выбиты, и Артемьев, прячась в стенном проёме, настороженно прислушался. Улица молчала. Если часовой зайдёт в соседний подъезд, Артемьев успеет убежать. А если нет, то подкараулит солдата. Достав нож, вор осторожно выглянул в окно: солдат стоял под аркой дома, не решаясь выйти из тёмного убежища. Лунный блик предательски сверкал на штыке. Артемьев пригнулся и, осторожно ступая по осколкам стекла, медленно поднялся по лестнице. Во дворе послышались голоса, на выстрелы явилась подмога.

«В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла», – высоко брала воспитательница. Но дети не подпевали, слушая звон пустого желудка. Им казалось, что, если не открывать рта, то сладковатый, вяжущий вкус елового супа сохранится дольше.

Артемьев толкнул дверь в интернат и тут же закрыл на засов. В левой руке он держал мешок с хлебом, а правую сунул в карман, крепко сжав рукоятку охотничьего ножа.

— С Новым годом! – прохрипел он.

Вера Ивановна растерялась.

— А вы…

От испуга она не смогла окончить фразу.

 – Я – Дед Мороз, – нашёлся Артемьев.

И от неожиданности отпрянул назад – словно ёлочные игрушки, на нём повисли дети.

– Дед Мороз! Дед Мороз!

Только маленький Павлик знал, что это с фронта пришёл за ним папа. Так он загадал. Мальчик во все глаза смотрел на Артемьева, и тот, улыбаясь, погладил его по голове.

– Кто вы?

Воспитательница подошла к незнакомцу.

– Дед Мороз, – засмеялся Артемьев и полез в мешок. – И подарки есть.

Вера Ивановна не поверила глазам: мужчина протягивал две буханки.

– Хлеб! Хлеб! – закричали дети.

– Откуда это?

– Дед Мороз, – в который раз повторил Артемьев.

«Нет, суки, здесь не найдёте!» – хохотал он про себя.

Прижимая хлеб, Вера Ивановна едва держалась на ногах. Артемьев посмотрел на неё оценивающе: маленькая, худенькая девочка с лицом старушки. Сколько таких прошло через его руки.

На лестнице послышался шум:

– Откройте, милиция!

Вера Ивановна растерянно смотрела на мужчину: тот замер, подобравшись, будто собираясь бежать, вот только не знал – куда. Его грубый рот странно контрастировал с застывшей улыбкой.

В дверь уже стучали.

– Откройте! – требовал мужской голос.

Артемьев вытащил нож, но девушка остановила. Она легонько толкнула его в кладовку и тут же заперла. «Западня!» – мелькнуло у Артемьева. И он с бешено колотившим сердцем прильнул к замочной скважине. Девушка открыла дверь, но разобрать её слов Артемьев не мог. Тогда, не выпуская ножа, он подтянулся к вентиляционной отдушине и выглянул во двор. У арки стояли двое. С ними не справиться. Даже если в тесной кладовке он заколет пришедшего, они прибегут на крик. А девка закричит. Обязательно. Артемьев взмок. Пошарив в темноте, он вдруг коснулся холодного, обледеневшего тряпья. «Труп», – определил Артемьев. И, нащупав голову, подложил под неё мешок. Если девка сдаст, можно попробовать отбрехаться. Обжигая рот, Артемьев жадно докурил папиросу и, затушив пальцами, спрятал в карман. В замке заскрежетал ключ, дверь открылась. Вор упёрся спиной в стену, сжимая нож.

– Они ушли.

Артемьев подошёл вплотную. Девушка испуганно отступила. И на мгновенье опять стала шестнадцатилетней девчонкой.

– Ещё четыре буханки. И можете переждать до утра.

В потёмках Артемьев разглядел, как дёргался уголок её рта. И пискнуть не успеет, как переломится тонюсенькая шейка, хрустнув под крепкими пальцами.

– Ещё четыре.

– Сука! – прохрипел Артемьев.

Но, достав мешок, сунул четыре кирпичика. И, матерясь, вышел из кладовки. Девушка опустилась на колени, уткнувшись в ароматные буханки.

Артемьев смочил хлеб неразбавленным спиртом и протянул девочке. Это был уже четвёртый кусок, и ребёнок захмелел.

– А почему ты, дедушка, не на фронте?

– Посижу с вами, а потом пойду.

Опасность были позади, и на Артемьева накатила пьяная безмятежность. Его забавляло, как смотрит на него эта девчонка-воспитательница. «“Ещё четыре буханки”, вот сука, – думал он совсем без злости. – Эх ты, малолетка, жизни ещё не видела!» Дети устали, но не отходили от Артемьева. Маленький Павлик, подперев щёку кулачком, смотрел, как «папа» прихлёбывает из фляги.

Вор зевал во весь рот, но был доволен. Лучше, чем, спрятав хлеб в тайник, напиться в одиночестве.

– Что-то солнышко не греет,

 Над головушкой туман.

 То ли пуля в сердце метит,

 То ли близок трибунал… – затянул Артемьев сиплым голосом.

Пьяная девочка, хихикая, дёргала его за рукав.

– Поедем, красотка, кататься, – приобнял её Артемьев, – давно я тебя поджидал!

Опустошив флягу, Артемьев сунул её за пазуху. Он почувствовал, что окончательно напился. Уронив голову на руки, крепко, без сновидений заснул.

На сдвинутых кроватках дети спали впятером, чтобы меньше мёрзнуть. Вера Ивановна поправляла одеяла, баюкая, гладила бритые головки. В Бога она не верила, но, укладывая детей, молилась, чтобы проснулись все. Но Бог не всегда её слышал. Свечи погасли, и комнату освещал лишь огонь «буржуйки», кидавший на стену гигантскую тень. Вера подошла к столу и, перебирая тарелки, стала слизывать прилипшие крошки. Заметив, что Артемьев проснулся, смутилась. Мужчина потянулся, хрустнув костями, откинулся на стуле. Его забавляло её смущение, как дёргается у неё уголок рта. Но чего она боится? Уж не предупредила ли милицию? Артемьев схватил Веру за руку, больно сжав крохотное запястье.

«Можете дождаться утра, а потом валите», – приподнялась на цыпочки воспитательница, заглядывая в глаза.

И так смешно прозвучало это грубое «валите», что Артемьев рассмеялся. «Маленькая, а смелая! Эх, была бы постарше…» Артемьев вспомнил о шести буханках, на которые оскудел его мешок: «Вот сучка!» Но руку отпустил, и Вера, потирая запястье, села на кровать. Стенные ходики показывали три ночи. Артемьев вытянул ноги и закурил, подсчитывая в уме прибыль от украденного хлеба.

За окном начинало сереть. За ночь Вера Ивановна несколько раз приносила воды девочке, которую Артемьев поил спиртом. У ребёнка началась лихорадка, и она прикладывала к её лбу завёрнутый в тряпку снег. Артемьев смотрел на воспитательницу, гадая, спит ли она. И вдруг вспомнил её странное поведение. Нет, он слишком часто видел страх, чтобы ошибиться. Что-то произошло, пока он спал. Артемьев сунул руку в карман – нож на месте. Тогда он резко поднялся и прошёл в кладовку. Лежащий на полке труп при свете казался восковым. Он не вызывал страха даже у заходивших в кладовку детей. Артемьев обыскал смёрзшиеся лохмотья. Ничего ценного. Ну и чёрт с ним, главное, мешок на месте. «Ещё буханку, небось, своровала, вот и трясётся», – подумал он.

Артемьев задрал светомаскировку. Вера больше не притворялась спящей, проснулись и дети. Они смотрели на дымившего папиросой Артемьева, боясь пропустить мгновение, когда Дед Мороз уйдёт.

Стрелки часов медленно ползли к концу комендантского часа.

Артемьев прикурил новую папиросу от старой. У него не было друзей – одни подельники, не было любви – только затасканные девки, которых он выгонял, не дожидаясь утра. Из родни была мать, которую он избивал пьяный и ненавидел трезвый. Но курево у него было всегда. Он жадно затягивался в минуты отчаяния, радости, в предвкушении выгодного дела. Плакал он только однажды. Когда месяц назад нашёл свою квартиру прошитой насквозь снарядом. От матери в ней остались лишь штопаные тряпки. Он вспомнил, как она не хотела расставаться с ними, даже когда он приносил новые, снятые у Гостинки. Не помогали ни угрозы, ни битьё, мать плакала, потирая ушибы, но тряпки не выкидывала. Тогда в заметённой снегом квартире он отыскал лишь отсыревшие, развалившиеся папиросы, и остался без курева. Обои были драные, слипшиеся, не годные даже для самокруток. Артемьев таращился на развороченную снарядом стену и с изумлением чувствовал, как по лицу текут слёзы.

А потом выменял на Сенном «Звезду» без фильтра и о матери забыл.

Артемьев плевком затушил окурок. Светало, часы показывали восемь. На лестничной клетке он разглядел приколотую к двери бумагу: «Д/сад N 38».

Артемьев оскалился: не каждую ночь проводишь в детском саду.

И тут дверь распахнулась.

– Дед Мороз, не уходи! – закричали дети.

– Папочка! – тряс его за рукав Павлик.

Вор выматерился сквозь зубы и побежал по лестнице.

Дети гурьбой понеслись за ним.

– Стойте! Куда?! – ловила их Вера Ивановна.

– Дед Мороз, не уходи, на фронте тебя убьют!

– Пошли на х…, щенки! – заорал взбешённый Артемьев.

И выскочив из подъезда, захлопнул дверь.

Тяжело дыша, Артемьев прислонился к фонарному столбу, оттолкнувшись, пошёл дальше, волоча по снегу набитый мешок. Он шёл медленно, искусно имитируя полуобморочное состояние, не выделяясь среди шатавшихся от голода прохожих. Но стоящий на мосту часовой обратил внимания на мешок. «Что там?» – тыча в мешок дулом винтовки, спросил он. Жестокие, блеснувшие из-под нахлобученной шапки глаза насторожили солдата. Оглянувшись по сторонам, Артемьев протянул мешок.

«Что это?» – потянул бечёвку солдат.

Артемьев сунул руку в карман, собираясь полоснуть его по шее. Но вдруг увидел, как из мешка выпал завёрнутый в цветастую тряпку детский кубик.

Сука, проклятая сука!

Артемьеву захотелось вернуться и придушить воспитательницу. «Двадцать шесть буханок! – чуть не закричал он. – И ещё шесть по договору!»

Солдат удивлённо поднял кубик и, положив в мешок, протянул Артемьеву. Примкнув штык, он ещё долго смотрел вору в спину, пока тот брёл по замёрзшей улице.

В подворотне Артемьев вывалил из мешка игрушки, тряпки и куски кирпича, положенные воспитательницей для тяжести. А дома повалился в обуви на узкую кровать. Достав из-под матраса новую флягу, сделал большой глоток. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й, вторая арка, направо, второй этаж… Убью суку!» Он закурил, сильно затягиваясь четвертью папиросы. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й…»

Но жизнь брала своё, и дни наполнялись встречами с наводчиками, погромами хлебных отделов, чужих квартир. Несколько раз Артемьев приходил на Мытнинскую, но зайти в интернат не решился.

А возвращаясь домой, напивался сильнее обычного.

Днём в город пришла весна: сугробы, расплавленные солнцем, растеклись по улицам огромной лужей. А ночью ударили морозы, замуровывая во льду, как в стеклянной витрине.

Артемьев равнодушно посмотрел на вмёрзший труп, докурил папиросу и вошёл в подъезд. На лестничной площадке постоял, нерешительно топчась на мокром коврике, потом вытащил из-за пазухи бутылку вина и пакет конфет.

На детских кроватках не было ни одеял, ни подушек, точно гигантские штопоры, из них торчали железные пружины. В углу осыпалась ёлка. Артемьев достал нож и, открыв бутылку, опустошил в два глотка. «Д/сад N 38 эвакуирован». Под написанным от руки объявлением висели детские рисунки. На одном из них стоял мужчина с огромным мешком, а вокруг лепились дети с отвисшими животами. Но в животах у них светились разноцветные буханки, и дети улыбались.

Артемьев сунул за пазуху пустую бутылку и вышел.

ТАМ, ГДЕ ТЕПЕРЬ ЕЁ ДОМ

 

Она не знала, куда идёт, а метель шла следом, заметая детские следы. Она не знала, где теперь её дом. Какое из чёрных окон – её? У неё больше не было мамы – мама спала и уже не просыпалась. Спать с мамой стало холодно.

Ленинград умирал тихо, почти всегда – во сне. Умирал и никак не мог умереть. Бессмертный город.

А папа далеко, на фронте, от него давно не приходили письма. А они с мамой всё равно ждали. Но мамы больше нет.

Город был белый-белый, только чернели силуэты домов и тёмными пятнами лежали на снегу трупы. Город был белый-белый, словно художник наметил на чистом листе эскиз будущей картины, да так и оставил неоконченной. Редко навстречу ей шли люди, волокли на санках обёрнутые в простыни тела, или кучу дров, или вёдра, расплёскивая на глазах замерзающую воду.

«Если остановишься, станет ещё холоднее, – думала она. – Когда идёшь, не так холодно. Зато теряешь силы. А можно отталкиваться от столбов, оттолкнёшься – и до следующего фонаря. Оттолкнёшься – и до следующего…»

Фонари, точно часовые, стояли вдоль набережной, слепые и днём, и ночью. Купола Исакия были теперь не золотые, а деревянные. И лежал в гробу Медный всадник.

«А снег здесь не белый, а чёрный».

Она шла мимо сгоревшего дома, на тёмном от копоти снегу валялись обуглившиеся доски, камни, люди.

«А здесь снег не белый и не чёрный, он красный. Главное – идти прямо! Прямо, не делая лишних шагов. Так учила мама, так останется больше сил. Как хочется лечь на снег! Не совсем заснуть, а только чуть-чуть. И пусть приснятся хлеб и мама. Тёплый хлеб и тёплая мама…»

Она не знала, куда идёт и где теперь её дом. Мамы больше не было.

В парадной было темно и холодно. Варя села на пол и закрыла глаза.

«Только бы не было холодно. Не хочу, чтобы холодно!»

Дверь тяжело открылась, снег влетел внутрь и, не тая, лёг на пол. Вошедшая женщина, держась за стену, поднималась по лестнице.

– Тётенька, дайте хлеба, – попросила Варя.

Женщина медленно, ступенька за ступенькой, шла дальше. Но вдруг, обмякнув, словно тряпичная кукла, опустилась на лестницу.

– Тётенька…

Варя поднялась к ней.

– Тётенька, дайте хлеба, – теребила она женщину за рукав, но та была мертва.

Девочка залезла покойнице в карманы и вытащила продуктовые карточки и кусочек сахара, который тут же проглотила.

«Тётенька мёртвая. Ей уже не нужно. Если бы я не взяла, взяли бы другие. Какой сладкий сахар, не надо было сразу глотать его, надо было подержать во рту. У нас ведь украли карточки, а месяц ещё такой длинный. А тётеньке они уже не нужны».

Девочка осмотрела сумку женщины, нашла пачку писем.

«Хорошо быть почтальоном. Тебя пускают в тёплые квартиры, а если письмо хорошее, дают хлеба».

Варя сняла с женщины сумку и натянула на себя.

На первом этаже дверь никто не открыл, но, когда Варя толкнула её, оказалось, что квартира не заперта.

– Я принесла вам хорошее письмо!

Никто не ответил. Заиндевелые стены тускло мерцали в темноте, сквозь мёртвую тишину отсчитывал время метроном – где-то работало радио. Варя толкнула дверь, под которой белела полоска света: сквозь дыру выбитого окна комнату заметало, метель кружила, раскидывая по комнате старые письма, фотографии, укрывала снегом, словно пуховым одеялом, две неподвижные фигуры на кровати.

Варя поднималась выше и выше, но квартиры были заперты.

На последнем этаже щёлкнул замок.

– Ты кто? – вышла женщина.

– Я принесла вам хорошее письмо, – нагнувшись, девочка пролезла под её рукой.

– Какое письмо? Ты куда?!

– Хорошее письмо…

Варя, не останавливаясь, шла через длинный коридор к приоткрытой комнате.

«Я никуда отсюда не уйду! Здесь тепло. Здесь люди. Они меня покормят».

Комната была обставлена принесённой со всей квартиры мебелью, а стены увешаны старинными картинами. Добрый, ласковый огонь горел в буржуйке. У окна сидел за мольбертом взъерошенный мужчина. Художник был в пальто, вокруг шеи обмотан вязаный шарф, весь в разводах краски. Варя легла перед печкой и, сняв варежки, протянула руки к огню.

«Тепло… Тепло… Тепло…»

– Ну-ка, вставай! Какое письмо? Уходи домой, – женщина растеряно согнулась над лежащим ребёнком.

«Как тепло! Мамочка, как мне тепло. И во рту ещё сладко от сахара…»

Художник на мгновенье оторвался от работы и рассеянно посмотрел на девочку:

– Отогреется, пойдёт домой. Напои лучше чаем.

«Добрые. Такие добрые. А соседка выгнала из дома, когда мама совсем заснула. Ей было жалко кипятка. Пусть они оставят меня у себя. Мамочка, пусть они оставят меня!»

Варя проснулась на кровати, укрытая одеялами. На буржуйке, шипя обледенелыми боками, грелся чайник.

«Сейчас меня выгонят. Здесь тепло. Не хочу на улицу».

Варя снова закрыла глаза, но сидящая в кресле женщина заметила, что она проснулась.

– Отогрелась? Покажи письмо, почтальон.

«Они не покормят меня. У меня нет для них хорошего письма».

Женщина села на кровать рядом с девочкой.

– Я дам тебе немножко еды, а потом ты пойдёшь домой.

 «Добрая… Оставь меня здесь…»

– Девочка, иди-ка сюда на минутку, – вдруг позвал из-за мольберта художник. – Вытяни руки. Представь, что держишь на ладонях голубя.

«Баночки с жёлтой и белой краской похожи на яичницу. А малиновая – на малиновое варенье. А зелёная краска – на листья. Мама плакала, когда я съела фиалки, которые стояли на окне. И листья, и цветочки – всё съела. Маме было меня жалко, и фиалок, наверно, тоже жалко было…»

– А у меня есть хлебные карточки, – сказала вдруг Варя.

«Добрые, оставьте меня у себя!»

– И я могу позировать. Меня обстригли из-за вшей, – она сняла шапочку и показала короткие, как у мальчишки, волосы. – Вы можете с меня и мальчиков рисовать.

«Оставьте!»

– Мы не можем тебя оставить, – ответила женщина. – Иди домой.

Варя кинулась на кровать и забралась под одеяло:

– Я не уйду, не уйду, не уйду!

«Злые! Выгоняют на улицу. Все теперь злые…»

– Пусть остаётся, – махнул рукой художник. – Видишь, ей некуда идти.

– Нет у неё карточек! Врёт, как с письмом. Пусть уходит!

«Добрый! Он добрый, а она злая».

– На кого ты стала похожа, – прошептал он. – Так нельзя.

– Пусть уходит! Не хочу видеть детей!

– У меня есть карточки, – Варя достала карточки, которые взяла у почтальона. – Вот, смотрите, есть!

«Оставьте! Оставьте! Оставьте!»

Женщина принесла в кружке кипяток, а затем вытащила из комода кусочек хлеба. Тяжело опустившись в кресло, смотрела, как девочка, обжигаясь, пьёт воду.

– Хлеб сразу не глотай, разжёвывай.

Варя сунула пустую, ещё тёплую кружку под свитерок, забралась с головой под одеяло и тут же уснула. Ей снилось, что мама держит тёплую руку на её ввалившемся, постоянно мёрзнущем животике.

«Мамочка… Мамочка… Тёплая и добрая…»

Горбатый мост перекинулся через извилистую речушку, берег которой был усыпан жёлтым бисером болотных цветов. Босоногий мальчик пускал деревянные корабли. Прорываясь сквозь тучи, солнце ложилось бликами на ютившееся у озера селение. Дети бежали через поле, пуская в небо воздушного змея.

Варя попробовала лизнуть куст сирени.

– Девочка, не трогай картины! – вошла в комнату женщина.

Варя жила здесь уже неделю, но она никогда не звала её по имени.

«Когда же она покормит меня? Всё время хочется есть…»

Женщина подкинула в печку распиленные ножки стула. Варя помогала, подбирая с пола стружку, отдавала ей. Одну стружку, самую вкусную, сунула за щёку.

«Как хочется есть!»

– Есть хочется… – тихо сказала она.

«Она не кормит меня. Ест мою порцию».

Вошёл художник. Огонь в «буржуйке» заметался от принесённого из коридора холодного ветра.

«Он добрый. Он сейчас покормит меня. Как хочется есть».

Женщина разгладила руками скатерть, расставила тарелки, разрезала ножом буханку. А Варя, забравшись на высокий стул, заворожено смотрела на липкий, водянистый хлеб, мысленно взвешивала каждый кусок, прикидывая, поровну ли. Сняв с ножа прилипшую хлебную слизь, женщина тайком положила в рот.

«Я маленькая, а они большие. А кусочки одинаковые. У меня ещё спрятан сухарик, но я его оставлю».

Женщина достала кастрюльку с варёной картофельной кожурой и тоже разложила по тарелкам, затем подсушила на печке хлеб.

 «Мама всегда ела без меня. Я никогда не видела, как она ела. Интересно, мама тоже делила поровну?»

– Ешь медленнее, – сказала женщина. – Запивай водой.

– Я знаю.

Варя ела руками, тщательно облизывая пальцы. Как страшно ей было оставить хоть крошку. Она совсем стала похожа на маленькую старушку: кожа на лице так сильно натянулась, будто её не хватало, рот ввалился. А ей было пять лет. Пять лет и четыре месяца и двадцать один день. А счёт шёл не на дни, а на часы, на минуты. На оставшиеся до конца мгновения, которые отсчитывал метроном в такт ещё бьющимся сердцам.

«Как вкусно!»

Женщина уже не вставала, её больные, почти остановившиеся глаза со страхом смотрели на тени, повисшие над кроватью.

«И она тоже навсегда заснёт».

Варя заворачивала горячий чайник в тряпки и клала к ней в постель, как грелку, чтобы хоть немного согреть её.

Художник осунулся, почерневшее от усталости лицо больше не улыбалось, когда Варя рассказывала, что убьёт Гитлера.

«Бедный… Хороший… Мне так хочется есть. Всё время хочется есть».

Мужчина взял стулья, ещё не пущенные на растопку, и ушёл.

– Девочка… – позвала женщина.

«Мне не хочется подходить к ней. Она холодная».

– Возьми в шкафу тёплые свитерки. Твои уже дырявые.

В ворохе детской одежды, среди шапочек и штанишек, лежал самодельный деревянный конь, расписанный красными и жёлтыми цветами.

– Я сама вязала. Они мальчуковые, но какая разница.

«У них был ребёнок, который умер. И она тоже умирает. Потому такая добрая».

– Хочешь, возьми лошадку.

– Не хочу.

«Мама шила кукле Маше красивые платья. А когда началась война, мы с Машей поднимались на крышу тушить зажигалки. А потом кукла умерла от голода. Бедная Маша!»

Глубоко вдохнув, Варя начала быстро раздеваться.

«Холодно-холодно-холодно!»

Оставшись в маечке, натянула сразу три свитера, а сверху – пальто и шубку.

«Надо говорить “тепло”, и будет тепло. Тепло-тепло-тепло!»

Она пыталась застегнуть пуговицы, но замёрзшие пальцы не слушались.

– Иди ко мне, – позвала женщина.

«Мне не хочется подходить к ней».

С трудом приподнявшись, женщина застегнула Варе пуговицы.

– У вас был сын?

– Да.

– И умер?

– Его убили соседи.

«Если сварить всех плохих людей, то можно накормить всех хороших. Плохих людей не будет, а хорошие не будут умирать. Но есть людей плохо».

В дверь громко постучали.

– Девочка, узнай, кто там.

«Не люблю этот коридор. Тёмный и холодный. А за дверью напротив – мёртвая женщина. Она умерла уже давно, а её никто не забирает. Когда её заберут?»

На пороге стоял незнакомый мужчина. Варе он понравился, от него пахло едой. По-хозяйски незнакомец направился прямиком в комнату. Когда Варя закрывала дверь, ей показалось, что на лестнице остались люди.

«Когда приходили гости, они принесли полкарамельки. А этот, наверно, принёс целую. Или даже две. Мамочка, хоть бы он принёс мне две карамельки!»

Мужчина нетерпеливо прохаживался по комнате.

– У вас даже стульев нет. Вы умираете! А можете спокойно пережить голод.

– Уходите.

– Глупо! Мёртвым не нужны ни картины, ни семейные реликвии.

– Уходите!

Незнакомец достал из кармана шоколадную плитку, настоящую шоколадную плитку в блестящей золотой фольге. Чудо! Варя как завороженная смотрела на шоколад, жадно вцепившись глазами в руку мужчины.

– Ваша девочка тоже умрёт.

– Уходите.

«Хороший. Добрый. Я отдам ей половину шоколадки, хочу, чтобы она поправилась».

– Подумайте. У вас мало времени.

Но он не оставил шоколад, а лишь отломил крохотный кусочек, который положил на стол.

– Закрой за ним дверь, – сказала женщина Варе.

«Она съест. Съест без меня».

Мужчина вышел, не обернувшись. Шумно спускаясь по лестнице, он и ожидавшие его громко спорили.

«Она съела без меня! Ничего мне не оставила».

Войдя в комнату, Варя кинулась к столу – шоколад лежал нетронутый.

«Сладкий-сладкий шоколад. Папа приносил мне его по праздникам. Я оставлю ей кусочек, чтобы она поправилась».

– Не трогай! – женщина зашлась в приступе кашля. – Выбрось его в печь! Не ешь!

«Мама тоже бредила, ей казалось, что в комнате чужие».

Варя сначала положила шоколад в рот, но, откусив, протянула женщине. Она резко замотала головой, отвернувшись к стене.

«Как жалко, что она умрёт!»

Художник вернулся поздно, когда уже начинало темнеть. Он вернулся без стульев, принёс за пазухой маленький свёрток. Варя набрала в чайник снег и поставила греться на печку, затем начала расставлять тарелки, как это раньше делала женщина.

– Варя, сегодня мы не будем есть, – сказал художник. – Хлеба не было.

Девочка убрала со стола.

«Скорее лечь спать, чтобы не хотелось есть! Пусть мне приснится что-нибудь вкусное».

– Это всё, что я смог обменять на стулья. На рынке очень много дров…

Художник развернул бумажный свёрток и протянул жене кусочек масла.

Варя подняла с пола стружку и положила в рот.

«Как же хочется есть. Мамочка, как хочется есть!»

Варя забралась на кровать и прижалась к женщине.

«Холодная».

– Возьми.

Женщина протянула бумажку из-под масла. Варя облизала.

«Когда война кончится, я буду много есть. У меня всегда будет хлеб, шоколад, масло и деревянная стружка».

За водой отправили Варю, а когда она вернулась, по радио объявили воздушную тревогу.

«В наш дом никогда не упадёт бомба!»

– Я принесла воду.

На месте старинных картин на стенах остались лишь ровные прямоугольники не выцветших обоев, пустые рамы были сложены на полу. Пахло едой. Художник сидел за мольбертом, но в руках вместо кисти у него была тарелка каши.

– Садись обедать, мы тебя не дождались, – сказала Варе лежащая на кровати женщина. – Только не ешь сразу много.

Девочка бросилась к заваленному свёртками столу и, хватая всё подряд, запихивала в рот кашу, сухари, неварёную крупу.

– Варя, Варя, не ешь сразу много!

«Неужели кончилась война?! Неужели кончилась война?!»

Женщина вдруг заплакала. Она перестала плакать, когда началась Блокада. Не плакала, когда сын выковыривал из щелей паркета хлебные крошки и ел их. Когда он пропал, и когда из комнаты соседей разнёсся по квартире странный сладковатый запах, и когда нечего было хоронить, и когда уже не из-за чего было плакать, и не было ради чего жить. И когда выживала – тоже не плакала, не плакала, не плакала.

«Неужели кончилась война?!»

А теперь плакала, и когда Варю вырвало.

«Как жалко, совсем ничего не осталось в животе!»

Ночью огонь в печке погас, в комнате стало холодно. Варя спрятала голову под одеяло и теснее прижалась к женщине. А та не могла остановить слёзы, которые маленькими колючими льдинками застывали на лице.

Через неделю она начала вставать, растапливала печь, грела воду, чтобы купать Варю.

«Ласковая, как мама».

Обледенелая кухня была заставлена вёдрами, бидонами, кастрюлями с невской водой. Художник распилил почти всю мебель.

На календаре был март – первый месяц весны, а в ленинградских домах продолжалась холодная, безжалостная зима.

«Если доживём до лета, то будем целыми днями лежать на солнышке и греться. Мамочка, хоть бы дожили!»

Художник распилил мольберт и положил доски в общую кучу дров.

– Здесь, здесь война! А ты бежишь! – женщина вдруг сорвалась на крик. – Тебе страшно! Там стреляют! Там не едят детей, там дети не едят опилки!

Варя бросилась к ней и уткнулась в живот.

– Я очень боюсь, что ты не вернёшься, – плакала женщина.

«Бедная мама. Тёплая и добрая».

Художник уходил на фронт. С аккуратно подстриженной, без пятен краски, бородой, в военной форме, словно гость, слонялся по комнате.

– Мой папа тоже на фронте. Передай ему, что я живая, – дёргала за рукав Варя. – Я умею писать только своё имя, ты передай ему это, а остальное расскажи сам.

Девочка протянула листок бумаги, на котором неровными буквами было выведено ВАРЯ.

 «Когда папа вернётся, я буду жить с ним или останусь здесь? Или мы будем жить вместе? Вместе легче выжить».

Муж с женой тихо простились, она в последний раз прижалась щекой к его колючей щеке и ушла в комнату, чтобы не видеть, как он уходит.

– Варя, проводи меня, – попросил художник.

Когда девочка зашла в комнату за шапкой, женщина взяла двумя руками её озябшую ладошку.

– Варя, ты вернёшься?

«Она никогда не звала меня по имени!»

– Вернусь.

Женщина порывисто прижала к холодным губам её ручку и отошла к окну. Выключенный приёмник молчал, только с наледи, нависшей над растопленной печкой, капало. С шипением падающие на «буржуйку» капли отсчитывали время.

Снег хрустел под ногами, искрился миллионом отражавшихся солнц. Варя и художник шли по набережной.

«Скорей бы он увидел папу и сказал, что я живая».

– В маленькой комнате за дверью спрятаны три картины. Когда будет трудно, отнеси их по этому адресу, – он протянул Варе сложенный листок, который она спрятала в рукавичку. – Спросишь у кого-нибудь, подскажут.

«Пусть его сытно кормят, чтобы хорошо воевал».

– Только не уходи, не бросай её.

– Я не уйду.

Он неуклюже обнял девочку.

Варя долго смотрела ему вслед, пока он не превратился в чёрную точку.

«А люди у проруби отсюда такие крошечные. Можно спрятать их в рукавичку и погреть».

Какая-то женщина, поднимаясь с Невы, опустилась на гранитные ступени, да так и осталась сидеть. Её обходили, расплёскивая воду из вёдер. А кто-то взял в свободную руку её ведро.

«А к вечеру она станет ледяной горкой».

Взвыли сирены.

«Скорее домой! Там мама и там не бомбят».

Но подбежавшая к Варе девушка с повязкой на руке, схватив, потащила её в бомбоубежище.

– Мне надо домой, к маме!

В бомбоубежище спускались те, кого воздушная тревога застала на улице. Из дома, привыкнув к бомбёжкам, не уходили.

«Вдруг маме страшно одной?»

Люди сидели молча на перевёрнутых пустых вёдрах, санках, дожидаясь окончания налёта.

– А теперь беги к маме, – подтолкнула Варю девушка.

После тёмного бомбоубежища снег резал глаза, чернели окна промёрзших домов и медленно, в голодном полусне, шли старые и молодые старухи. На соседней улице поднимался в морозное небо чёрный столб дыма. А Варя шла туда, где теперь её дом. Туда, где теперь её мама.

Тёмная парадная мерцала покрытыми наледью стенами. Пахло дымом и нечистотами.

Варя вытащила из рукавички ключ, негнущимися от холода пальцами повернула в замке, распахнув дверь, и – отшатнулась!

«Мамочка!»

Там, где теперь её дом, за полуразрушенными, в лохмотьях обоев стенами раскинулся белый город. И крыши уцелевших домов. И заколоченные окна чужих, живых и мёртвых, квартир. И холодное, замолчавшее на время небо. Там, где теперь её дом. Там, где теперь её мама…

Добавить комментарий


− два = 1