Михаил Гиголашвили: «Каждый, кто пишет по-русски, должен чувствовать за спиной дыхание наших великих учителей…»


 

Писатель, кандидат филологии и художник Михаил Гиголашвили родился в Грузии, живет в Германии, но пишет на русском языке. Известность, которую принято называть широкой, пришла к нему относительно недавно – в 2009 году после выхода нашумевшей книги «Чертово колесо», ставшей лауреатом читательского голосования премии «Большая книга». С последним на сегодняшний момент своим романом «Захват Московии» Михаил Гиголашвили вышел в финал премии «НОС-2013». Так же Михаил создает коллажи, объемные картины, объекты и скульптуры. Несколько его персональных выставок состоялось в Германии.

 

 — Вы родились в Тбилиси, в постсталинское время. Можете назвать Ваше самое яркое детское воспоминание?

— Чтобы быть точным, я родился ровно через год после смерти Сталина, в ночь его смерти, с 4-го на 5-ое марта, и моя мама при родах очень переживала, что ребенок должен родиться в такой траурный для страны день, поэтому мой день рождения был записан как «4 марта», чтоб он не совпал с официальной датой смерти Сталина (5 марта).

Из детства помню частые и глубокие ощущения полного, безразмерного и бесконечного счастья: я лежу на диване, теплый солнечный ветерок колышет занавески, цветы в вазах, запах чистого белья и мастики, мама играет на рояле что-то трепетное, нежное, а из окна  просачиваются голоса детей со двора, куда я сейчас побегу…

 

— Учитывая историю с датами, не могу не спросить об отношении в Грузии к Сталину…

 — Отношение к Сталину в Грузии в мое время было двоякое: часть его люто ненавидела, часть боготворила, и за столом часто возникали из-за этого столкновения. Интеллигенция и культурная часть в основном ненавидела, потому что Сталин в своих делах был строго интернационален, к Грузии был особо строг, чтобы, очевидно, не подумали, что он прикрывает своих, и сильно проредил мыслящую прослойку, которая всегда – очаг и источник любых бунтов и революций. А простой народ в основном вспоминал Сталина как защитника и радетеля, который и цены снижал, и воров наказывал, при котором «порядок был». Ну, и с гордостью – еще бы, твой земляк стал хозяином мира, не шутка.

 

— А Ваше личное отношение к Иосифу Виссарионовичу?

— Личного отношения нет – я не жил в ту зубастую эпоху и комаров в тайге не кормил, могу судить чисто умозрительно, и Шаламов надавал бы мне по шеям за эти рассуждения, но мне кажется, неправильно и невозможно судить такие фигуры с человеческой точки зрения простых людей, ибо есть правда человека и правда царя, и эти правды различны, чаще всего – противоположны, ибо человек отвечает только за себя, а царь – за всех и за все. «Как человек и христианин я тебя прощаю, как царь – казню, ибо за державу ответствен!» – говорил Иван Грозный тем, кого отправлял на плаху за предательство, воровство, мздоимство и т.д., чтоб другим неповадно было, чтоб видели, что ад за грехи – не там где-то и когда-то в преисподней, а здесь и сейчас. И если сегодня не распять шесть тысяч восставших рабов вдоль Аппиевой дороги – то жди завтра нового бунта черни…

Вот такие дилеммы, у которых нет простых решений.

 

— Чем, на Ваш взгляд, объясняется вновь возросший интерес к Сталину?

— Повсеместное обращение (как в прессе, так и в ТВ, и обществе) к Сталину – это проявление тоски людей по социальной справедливости, по величию страны, по порядку, по личной скромности правителей, по приструнению распоясавшихся элит и рвачей всех рангов и окрасов, по беспощадному наказанию воров и взяточников.

Сегодня есть власть в Кремле, но есть и власти на местах, которые творят, что хотят, под видом капитализма, навязывая своему народу беспредел и коррупцию, так что и пожаловаться некому, нет всяких месткомов-профкомов-парткомов, комиссий-комитетов, где можно было душу отвести. Пока Сам из Кремля не приедет и не наорет, не даст взбучку – и тараканов из школьной кухни не выведут.

 

— Этот интерес велик?

— Да, идейный возврат к Сталину велик.  Даже, говорят, возникло течение «православный сталинизм», где Сталин – светоч, гений, победивший тьму (фашизм), спаситель мира, носитель светоносных энергий. В разных монастырях молятся перед его изображением.

Сталин вернулся как троянский конь, в который хочет забраться и спрятаться обобранный и оболганный простой люд. И чем дальше – тем будет хуже, ибо народы вообще любят мифологизировать своих тиранов, особенно когда они уже мертвы и не опасны в реальности. Раньше Наполеона в Европе называли «корсиканским чудовищем», а сейчас повсюду памятники стоят, а вся Корсика живет за счет этого туристического бренда.

Кстати, недавно в Сахаровском фонде на конференции по теме «Сталинская аберрация – почему русские не справляются с наследием тирана» в числе первых шагов по очернению и дискредитации Сталина прозвучало такое интересное предложение: «В законодательном порядке заменить слово «Сталин» на «Джугашвили», ибо слово «сталь» для русского уха олицетворяет собой силу, мощь чистоту». Продолжая логически эту великую психо-лингвистическую мысль, надо полагать, что слово «Джугашвили» будет олицетворять собой слабость, немощь и грязь, на что, очевидно, сильно надеются участники конференции. Вот до какого беспомощного и примитивного маразма доходит!

— Борис Гребенщиков часто говорит, что «слово «советское» ассоциируется у него с чем-то невнятным, серо-буро-малиновым». У вас какие ассоциации и ощущения возникают от «советского»?

— Разные. Но мне кажется, что нельзя быть столь категоричным. Мне, например, кажется, что люди в поствоенную эпоху были куда моральнее и этичнее, чем теперь, был коллективизм, взаимопомощь, бескорыстная дружба, вопросы денег стояли только у 1-2 процентов, остальные занимались своими делами, в том числе чтением, встречами, человеческим общением. Люди были благожелательнее, дружественнее. Был выше не только общекультурный, но и научный потенциал – несмотря на «железный занавес», или благодаря ему, наука шла вглубь, в теорию, открывала новые горизонты. А возьмите советскую прозу, хоть военную, хоть послевоенную, городскую или деревенскую – она на порядок выше сегодняшней, в ней действительно продолжены традиции русской классики.

Так что я бы осторожнее высказывался об этом периоде, который еще ждет своего большого летописца – ведь была предпринята беспрецедентная в истории человечества попытка постройки справедливого государства, города-сада, рая на земле! Ведь хотели, чтоб вышло наилучше, а получилось даже хуже обычного, что и понятно: чем выше взлетать в небо – тем больнее падать в грязь на камни….

 

— Да, к сожалению, с воплощением большой идеи не справились. Герои романа «Чертово колесо», кстати, не слишком хорошо относятся к Михаилу Горбачеву. Это и авторская позиция тоже?

— Да нет, не авторская, это позиция персонажная, потому что при Горбачеве началась ломка насиженных теплых местечек и структур, что многим героям романа (как и в жизни) было не по вкусу. У меня лично вначале, как и у всех, была эйфория, потом стало ясно, что Горбачеву не под силу цивилизованно развинтить эту махину, что никто не знает, как спуститься с заоблачных небес на грешную землю, как восстановить генофонд, как победить тотальный хаос, как вообще перейти к капитализму (а по сути – пойти к нему на поклон).

И тогда бывший СССР стал напоминать мне собаку, которая 70 лет безуспешно кидалась на волков, а потом, устав и поджав хвост, несолоно хлебавши, убралась в свою будку, попросив у волчар, чтобы они ее не губили и время от времени подкармливали своими объедками…

 

— Вы из филологической семьи. Сами оканчивали филфак. У вас был иной выбор? Или это безальтернативная любовь к языку, к книгам?

— Думаю, что выбора у меня не было: всякие физики-химии-математики я люто ненавидел. Книга в моей семье была и бог, и власть, и авторитет, притом не только русская классика, но и мировая – в огромной библиотеке отца было практически все, что переведено, а в советскую эпоху на русский язык был отлично переведен весь корпус зарубежной и античной литературы. Это, кстати, еще один из плюсов того времени.

 

— Вы специалист по Достоевскому, написали монографию «Рассказчики Достоевского». Какое любое произведение классика?

— Трудно однозначно ответить – в разные периоды это были разные вещи. Но есть все-таки одна, самая сокровенная – это «Записки из подполья», где был открыты новые методы повествования: откровения ничего не утаивающего «Я» героя-рассказчика в потоке сознания. Потом на этих принципах стал базироваться весь модернизм ХХ века. К тому же в этой вещи, как в эмбрионе, в свернутом виде содержатся многие коллизии, идеологемы и герои последующего Достоевского-романиста.

 

— Это, кстати, и моя любимая книга у Фёдора Михайловича тоже. А главный урок, полученный от изучения Достоевского?

— Уроков много. В плане духовном Достоевский научил вниманию к каждой человечьей душе, какой бы страшной или жалкой она не казалась на первый взгляд, научил заглядывать внутрь человека, стараться понять его правду, поступки и мотивы, ведь правд много, а истины никто не знает. В плане писательском научил строить острые сюжеты на криминальной основе в сочетании с сократическими диалогами, в которых герои выявляют, вольно или невольно, свое истинное лицо, секреты, тайны, страсти, мысли.

— В одной из рецензий на мой роман «Книга Греха», навеянный наследием Федора Михайловича, один критик написал, что Достоевского в России, конечно, помнят, но обращаются к нему редко. Я сначала удивился, а после – согласился. Почему, на Ваш взгляд, Федор Михайлович и, правда, скорее популярен на Западе, особенно в Америке, нежели у себя на Родине?

 — Насчет перевеса популярности ничего не могу сказать, у меня нет данных. То, что в России обращаются меньше – это общая проблема уменьшения удельного веса чтения в обществе, где сейчас другие приоритеты и идеалы. А что, Гончарова, Гоголя или Салтыкова-Щедрина читают больше?

Например, моим студентам трудно читать Достоевского даже по-немецки, потому что стилистика, форма подачи материала стали для сегодняшнего бурного и быстрого века стишком тяжеловесны, старомодны. Еще их убивают бесконечные имена-отчества, обращения, которые для нашего глаза привычны, а для них нет, поэтому они жалуются, что пока прочтут «матушка моя, глубокоуважаемая Пульхерия Александровна», или когда на одной странице пять раз «милостивый государь Николай Всеволодович Ставрогин», шесть раз «Степан Трофимович Верховенский» и еще пара-тройка непривычных для иностранцев имен-отчеств попадется – то умереть от скуки можно.

В широком смысле причины падения популярности Достоевского можно предположить в том, что ХХ век очень жестко и конкретно ответил на коренные вопросы Достоевского о том, можно ли принять царство божие в обмен на слезинку ребенка и можно ли убивать ради высоких целей. Да, ответил ХХ век, ради высоких будущих целей и идей убивать можно, и даже миллионами. Россия во время революции и гражданской войны и Германия во время своей экспансии это убедительно доказали, а в процессе этих доказаний детьми был пролит океан слез – и ничего, царство божие все стоит и не падает, хотя давно должно было бы от стыда свернуться в свиток, как небо в Апокалипсисе.

— От Достоевского вернемся к вам. В 1991 году Вы переехали в ФРГ. Насколько я знаю, попали вы туда, можно сказать, случайно. В том смысле, что не собирались оставаться на 20 лет…

— Вы правы – я выехал на три месяца, чтобы прочесть спецкурс по русскому языку. Тогда, после перестройки и падения берлинской стены, на Западе тоже было некое эйфоричное состояние: сейчас, мол, откроется таинственная и опасная Московия-Совдепия, что все будет хорошо, что, наконец, эта одна шестая часть суши отцивилизуется и перестанет быть загадкой, угрозой и занозой. Хотели пригласить молодого и инициативного, а мне тогда было 37 лет, я уже был кандидатом, имел опыт работы в школе и университете, притом Тбилиси и Саарбрюккен – города-побратимы. Потом заболела преподавательница, мне продлили контракт на семестр, потом еще, так и пошло…

Это были 90-ые годы, очень тяжелые для всех, и те копейки, что я зарабатывал, могли как-то помогать семье.

 

— В Вашем романе «Толмач» речь о людях, которые, стараясь получить политическое убежище, рассказывают жуткие истории – то ли правду, то ли вымыслы – об угнетении на родине. Вам самому не доводилось заниматься чем-то подобным? Или только выслушивали?

— Нет, как я мог это делать? Я же был в Германии засвечен, был известен мой паспорт, разрешение на работу, страховки, регистрация как переводчика и доцента и т.д. Если все это известно властям – тебя живо депортируют, потому что сейчас между странами заключены договоры о взаимном обмене беженцами, которым отказано в убежище. Герои «Толмача» все прятали документы, не то бы их быстро отправили назад.

В этом и «фишка» этого политбеженства, что все сдаются анонимно, что нет возможности возвратить их назад в страну исхода, ибо государства не берут людей только за то, что у них раскосые глаза или что они говорят по-русски. Иными словами, если ты пошлешь китайцев в Китай, то Китай их не примет до тех пор, пока на этих людей не будет документов – кто они, где жили и т.д., несмотря на то, что вид у них – чисто «китайский».

Нет, я только переводил.

 

— Сложно было обустраиваться в Германии? Первое время знали, чем будете там заниматься?

— Да, было очень нелегко. Да и сейчас непросто. Жизнь заставляет искать в себе ответы на вопросы: «На что ты способен? Что ты можешь дать людям и обществу, чтобы в обмен получить деньги на жизнь? Каковы твои возможности?». Ничего я не знал, сразу попал из расслабленного хаотичного квази-социализма в реальный капитализм, из мрачноватого волнующегося мира, где масло по талонам и нет туалетной бумаги – в мир, где все сверкает, горит, зовет, где есть все, что душе угодно, люди приветливы и улыбчивы, а на улицах доминирует белый цвет кожи. Тогда, в 91-ом, Запад еще сиял всеми цветами радуги, на всем был лоск и блеск, который за последующие годы европейских пертурбаций порядком потускнел.

Но человек живуч, он сразу начинает искать в себе резервы. Так и я начал искать, что же я могу делать помимо университета, где я сидел и сижу на мизерной почасовой оплате, ибо отделение русского языка, где я долгих десять лет ждал ставки, сейчас, как и во многих других германских университетах, просто закрылось за ненадобностью, так как после перестроечной эйфории немцы, первыми инвестировав в перестройку и тут же потеряв 50 миллиардов марок, быстро поняли, что с Россией кашу не сваришь, поэтому интерес к языку резко упал и продолжает падать, несмотря на лживые уверения столетних докторов наук по российскому ТВ. Работал редактором в одном русскоязычном германском журнале, потом и он прогорел. После того, как подтянул язык, стал подрабатывать переводчиком, но сейчас и этой работы стало крайне мало. Словом, как было нелегко, так и остается.

 

— Русская литература, да и русские люди, долгое время преимущественно были, скажем так, невысокого мнения о европейцах и о немцах, в частности. Это предвзятое отношение или оно, правда, соответствует действительности?

— Это неверно – «невысокого мнения». Отношения куда сложнее. Как раз русские люди всегда были высокого мнения о Европе, да и как иначе – откуда же, если не из Европы, приходили в Россию технический и технологический прогрессы, журналы, романы, моды, еда и напитки, новые веяния, философия, музыка, языки и все остальное?

Просто, в силу самозащиты, им приходилось подтрунивать над немцами, чтобы скрыть истинные чувства. Да, европейцев изображали в комически-юмористическом виде, в душе, однако, зная, что Европа превосходит Россию едва ли не по всем параметрам – недаром все русские цари, начиная с Ивана Грозного и Петра, пытались Россию оевропеить. «Немцы – наши учителя, нам у них учиться и учиться!» – говорит тургеневский Базаров. За что Тургенев сразу получил ярлык непатриота.

 

— То есть, это такая скрытая любовь русского человека к европейцам?

— Я бы говорил о поклонении, даже идолопоклонстве Западу, о котором писали практически все писатели, начиная с Фонвизина, Карамзина и Грибоедова и вплоть до Зощенко и Ильфа и Петрова. О чем, например, говорит тот неоспоримый факт, что со времен Ивана Грозного все, кто приходил жить в Московию, были тут же радушно и восторженно принимаемы, получали льготы, подарки, скидки, как хотя бы тот же фон Штаден, которому царь тут же по приезде подарил дом на Москве, шинок и пару деревень? А подтекст такой: «Из самой Европы к нам пришел, не побрезговал!».

А вот клоунская история с Депардье – не то же самое? Шум на весь мир, подарки, танцы, песни, хлеб-соль и расшитые рубахи, квартиры и даже пост министра культуры – чем не сюжет для пера Гоголя или Щедрина?

Представляю, что было бы, если бы Англия, Швейцария или другие страны стали бы устраивать такой цирк и с всенародной гордостью объявлять, кто к ним переехал на жительство – никакой бумаги бы не хватило, а тут переезд одного француза в России вызвал такой комический всемирный резонанс…

Что же касается конкретно немцев, то у них есть ряд важнейших ментальных черт, позволяющих им идти во главе прогресса и которые, к сожалению, мало характерны для Востока: немцы в массе своей добросовестны, дисциплинированны, пунктуальны, исполнительны, основательны, честны, трудолюбивы, терпеливы, рассудочны и разумны. При этом создали мировую философию, вселенскую классическую музыку и великую литературу.

Сегодня на немцах держится весь Евросоюз. Но не дай бог немца разозлить, оскорбить или довести до ручки! Тогда он превращается в такую беспощадную машину для мщения, что только держись!

 

— А согласны с тем, что Россия берет с Запада только худшее?

— Да, согласен полностью. И всегда было так – брались только вершки, внешнее, поверхностное, без внутреннего наполнения, а корешки оставались свои (на выбор: кондовые, скифские, монголо-татарские, азиатские). И эти европейские вершки вряд ли когда-нибудь по-настоящему привьются на российских корешках и в этом климате (в том числе и в политическом).

С Запада копируется практически все, но нет того наполнения, которое на Западе вырабатывалось веками. Например, в России о демократии не рассуждает только немой, но как она на самом деле выглядит, с чем ее едят и как она функционирует – этого люди не знают, ибо то, что сейчас в России называют демократией – это чисто внешнее копирование атрибутики, названий и символов, без реального наполнения.

 

— Плюс разница менталитетов, наверное…

— Да, и менталитеты различны: Запад на протяжении долгой капиталистической истории пришел к выводу, что хорошо и стабильно работать лучше и выгоднее, чем халтурить, хапать и воровать. На постсоветском же пространстве, бросаемом за сто лет из феодализма в квази-коммунизм, а теперь попавшего в лапы к дикому империализму, царит именно такая хапужническая идеология, а народ со времен великих князей борется со своими правителями, пытаясь так и сяк словчить, а потом увернуться от расправы.

Еще Достоевский писал в «Игроке» о двух путях накопления капиталов: у немца поколения за поколением страдают, экономят, горбатятся, чтобы когда-то потом получится барон Ротшильд, а мы хотим все, сразу и сейчас.

Цивилизационное отставание всего бывшего Союза велико, догнать Запад даже теоретически невозможно, потому что никто и ничто не стоит на месте, потому что нет материально-технической базы для этого, причем отставание выражено не только в технологическом процессе, но и в головах, в морали: люди еще не изжили в себе пережитки социализма, еще внутренне не готовы к настоящему капитализму, которому, как оказалось, нет альтернативы.

Тут, в Европе, капиталистическое сознание формировалось веками, а на постсоветском пространстве его практически и не было вовсе, если не считать короткого промежутка с 1861, с отмены крепостного права, когда хотели сделать лучше, а получилось как всегда, до 1917, когда огнем и мечом захотели сделать совсем уже хорошо, а получилось то, что получилось.

 

— Есть среди россиян весьма спорное мнение, что Европа, мол, такая дряхлая старушонка, вот-вот – да и на «тот свет». Что об этом думаете?

— Да, очень грустно видеть, какой скрытой радостью сияют лица дикторов «Первого канала», когда они с плохо скрываемым злорадством объявляют о каком-либо ЧП, аварии или катастрофе в Европе. У них на лбу написано: «Вот, смотрите, не только у нас все горит, тонет, рушится и взрывается – у них тоже бывает!». Это все – от собственной беспомощности и скрытой зависти, по типу «не то плохо, что моя корова сдохла, а то плохо, что у соседа молоко дает».

Европа всех переживет – ведь в ней, да еще в Штатах и Канаде, сосредоточен весь основной мозговой мировой капитал.

— А какие, на Ваш взгляд, главные проблемы Европы сегодня? Вам ведь изнутри должно быть виднее…

— Дело даже не в дряхлости, а в том, что из-за своей щепетильности, толерантности, излишней терпимости и дурацкой политкорректности Европа все больше и больше наполняется людьми, не имеющими к ней никакого отношения и несущими свою иждивенческую идеологию.

Ислам начал пускать серьезные корни и плодиться, в прямом и переносном смыслах. Во-вторых, в евросоюзовской эйфории в состав Евросоюза влез ряд южных стран, которые сфальсифицировали свои данные, чтобы рвать куски от европейского пирога. Евросоюз ведь первоначально выглядел так: Германия + Франция + Бельгия + Голландия + Люксембург. В-третьих, после падения берлинской стены и распада соцлагеря в Евросоюз были приняты совсем уж неготовые территории, типа прибалтийских стран, Чехословакии, Румынии, Болгарии, не говоря о диковатом и жестоком балканском корпусе. Все это ухудшило ситуацию в Западной Европе, заметно снизило уровень жизни. В-четвертых, распоясались банкиры и банки (как и во всем мире), стали рвать себе неимоверные куши и бонусы. Когда у бывшего президента «Дойче Банка» Аккермана журналисты спросили на конференции, как это канцлер Германии получает в год 240 тысяч евро, а он – 11 миллионов евро, он засмеялся и ответил: «Я – что? Мелочь! Вот в Нью-Йорке президент «Сити Банк» получает 120 миллионов в год!».

Но надо заметить, что Евросоюз – организация молодая, без опыта, все будущие риски было невозможно предугадать и просчитать, однако из всего делаются выводы, принимаются соответствующие законы, а законы в Европе (в Северной, во всяком случае) исполняются неукоснительно и четко. Они не просто бумажки, служащие для обогащения армии чиновников-мздоимцев, а руководство к действию.

Еще в Западной Европе, у ее коренного населения, сознание ответственное, люди патриотичны в хорошем смысле этого слова, горды за свои страны, уважают их и поэтому не позволяют себе многого из того, что могли бы позволить и что позволяют себе люди в странах, где утеряны моральные ориентиры, где нет доверия к власти и мало надежд на прогресс и справедливость в будущем.

 

— Василий Аксенов, живя в Биаррице, говорил, что устает от слишком размеренной, упорядоченной жизни, поэтому едет в Москву. А в столице, наоборот, устает от суеты и едет обратно, в Биарриц. У Вас есть нечто похожее?

— Мне лично лучше всего на моем диване. А пребывание в таком огромном мегаполисе как Москва приводит меня в шок, мне хочется побыстрее сбежать оттуда.

 

— Знаю, Вы следите за жизнью в России, Грузии. Насколько сильна ли в Вас эта потребность? И насколько Вы ассимилированы в немецкой жизни?

— Да, конечно, я слежу всеми доступными способами за тем, что происходит в Грузии, в России и вообще во всем мире, и не только через Интернет и другие массмедиа, но и через личное общение – мой сын с семьей, родственники живут в Тбилиси, а многие друзья – в Москве, куда я сам езжу довольно регулярно.

Что же касается Германии, то я, конечно, чувствую себя в ней как дома, однако не подвержен немецким привычкам (типа часами сидеть в барах и пить пиво), и друзей среди немцев не так уж много. Да и читать на немецком языке газеты или романы мне лень, ТВ хватает, а читать я лучше возьму «Обломова» или «Недоросля».

— У Грузии и России последнее время не самые, прямо-таки скажем, лучшие отношения. Есть ощущение, что русскую культуру, язык вытесняют из Грузии. Чего ожидать дальше?

— Снижение интереса к России – явление повсеместное в бывших советских республиках, что и понятно: все бывшие республики начали спешно национализировать свои страны, вспоминать свои культуры, и главным инструментом тут было внедрение национального языка. Так что никто насильно и специально ничего не вытеснял, это логический процесс, что в Прибалтике, что в Закавказье, что в Средней Азии.

Ну, а после того, как Россия, под надуманными предлогами, оккупировала треть Грузии, трудно ожидать, что люди бросятся учить русский язык. Думаю, русская культура останется в Грузии так, как она известна во всем цивилизованном мире, то есть через свои вершинные проявления мирового масштаба типа Толстого, Достоевского, Рахманинова, Чайковского, Малевича, Кандинского и т.д.

 

— Живете в Германии, по национальности – грузин, но считаетесь русским писателем. Это дефиниция – ваша?

— Нет, дефиниция не моя. После того, как после перестройки многие пишущие на русском языке оказались за пределами метрополии; даже конференции созывают, чтобы понять, как их определять – «русскоязычные», «русскоговорящие», «российские», и надо ли каждый раз вспоминать, кто грузин, кто еврей, а кто киргиз, и в какой из стран сейчас обретается. Не знаю правильного ответа, но думаю, что в любом случае решать должен только гамбургский счет, не обремененный всякими побочными побрякушками. Наверно, прав Миша Шишкин, который чётко сформулировал: «Все, кто пишут на русском языке – русские писатели» (если, конечно, оставить за скобками вопрос о качестве письма).

Кстати, в советское время с этим было как-то полегче, и я не помню, чтобы кто-нибудь донимал вопросами о пятой графе и месте рождения таких корифеев, как Маяковский и Фазиль Искандер (уроженцев Грузии), или Булат Окуджава, Василь Быков или Чингиз Айтматов. Например, у Искандера в «Википедии» стоит такое определение: «Русский писатель, советский и российский прозаик и поэт».

 

— Вы росли на русской литературе?

— С одной стороны, я рос в семье на русской литературе, ибо только о ней, так или иначе, в основном и шли беседы между отцом и матерью, русскими филологами, я с детства находился в ее ауре и ареале. Но, с другой стороны, я вырос и жил в одном из вечных городов мира – в Тбилиси, который формировал меня по-своему, по-тбилисски, давал мне иные знания. К тому же я часто, особенно во времена аспирантуры, выезжал в Россию и жил там месяцами, так что и русский менталитет знаком мне достаточно хорошо.

И все это было смешано в одном флаконе, когда я приехал в Германию, после чего в этот флакон стали вливаться немецкие и общеевропейские капли, струи, потоки. Но приехал я уже сложившимся человеком в том возрасте, когда писателю уже не нужна языковая среда, ибо он сам – язык, однако заново писать начал только через лет пять – в 1996 году в «Знамени» вышла повесть «Вротердам».

 

— То, что Вы, по сути, родились и воспитывались на стыке культур, как повлияло на Вашу личность, творчество? Насколько это вообще важно для писателя — быть мультикультурным?

— Трудно сказать однозначно. На мой взгляд, такое положение увеличивает обзор и расширяет горизонты понимания разных менталитетов, есть возможность сравнений, обобщений, нет замыкания в своем мирке, как у того всяк-кулика, который только свое болото хвалит. Есть возможность трезвым отстраненным взглядом смотреть на людей и явления. Недаром Карл V, владевший половиной Европы, сказал: «Человек столько раз человек, сколько языков он знает», а если ты еще и жил или живешь в разных культурных пространствах, то это только усиливает этот карлов тезис, потому что ты знаешь жизнь изнутри, в деталях и реалиях, которых чужим не показывают, а для прозаика очень важно знать подкладку, исподнее, тайное, скрытое и сокровенное.

 

— Причисление себя к русской литературе накладывает обязательства?

— Конечно, я очень хорошо осознаю эти обязательства – другие бы о них не забывали. Вообще-то помнить о них – это даже моя профессиональная обязанность, моя специальность. Ведь по университетскому диплому я – литературовед, который всю жизнь имел дело с русской историей, критикой и хорошо осознает, что такое русский критический реализм и каково его место в мировой иерархии. Конечно, каждый, кто пишет по-русски, должен чувствовать за своей спиной дыхание наших великих учителей.

 

Читал, что Вы терпеть не можете современную русскую прозу. Это правда? И чем вызвана такая нелюбовь?

 — Где Вы это читали? Я такого никогда не говорил. Как я могу не терпеть современную русскую прозу, если сам – участник ее процесса?

 

— Значит, ложь и провокация…

— Просто я говорил, что есть ряд молодых талантливых авторов, которые мало уделяют внимания выработке своей лексики, фразы, стиля, их тексты часто взаимозаменяемы. То есть, если вынуть пару абзацев из одной вещи одного автора и вставить их в вещь другого автора, то читатель вряд ли заметит эти манипуляции, потому что и тут, и там царит «пацанский реализм», где основное место уделено дракам, побоям, избиениям, ксенофобии, пьянству и убогому сексу в подворотнях и туалетах, а женские образы зачастую просто чудовищны: эти бедные, внутренне блеклые, безликие Любки, Юльки, Машки, Нинки, Наташки подвергаются траху, если не в первую минуту появления в повествовании, то во вторую уж обязательно, и вся их дальнейшая роль в основном состоит в том, чтобы давать приют и сексуальное отдохновение какому-нибудь избитому правильному пацану, чтобы он мог собраться с силами, зализать раны, чтобы потом собрать таких же конкретных пацанов, чтобы идти бить жлобов, лохов, чучмеков, чернозадых или просто ломать витрины и стулья. По пальцам можно пересчитать современные русские книги, где господствует иное – уважительное, нежное, романтическое – изображение женщины.

В целом эту пацанскую прозу занимательно читать, но она не оставляет в душе и в памяти ощутимых следов. И уж если литература так печальна, скептична, пессимистична, то что же говорить о реальности, эту литературу породившую? Однако, думаю, что эти молодые и талантливые прозаики, постепенно исчерпав свои молодые впечатления, постепенно перейдут к более человечным темам.

 

— Вас спрашивали, конечно, но опять же не могу не спросить. Разве что ленивый не отмечал очевидного сходства «Венерина волоса» и «Толмача». Понятно, что сказалась схожесть судеб авторов. Но почему «Толмач» прошел не слишком замеченным, а «Венерин волос» собрал все возможные премии и восторженные охи-ахи критиков и читателей? Между тем, ваш-то роман появился раньше…

 

— Наши книги очень разные как по стилистике, так и по содержанию.

Насчет премий думаю, что причин несколько: во-первых, очень возможно, что роман Миши Шишкина лучше моего, во-вторых, за Мишей уже стоял один «Букер», а ведь в основном награждают чаще всего тех, кого уже награждали, ответственности меньше, в-третьих, мой «Толмач» вышел в Петербурге и до Москвы практически не дошел, в-четвертых, у моего романа не была пиара и толкачей-лоббистов. Ну, и думаю также, что отнюдь не  последнюю роль сыграл тот факт, что у Миши Шишкина правильная фамилия для лауреата русской премии, а у меня – неправильная (о коллизии «Сталин-Джугашвили» мы уже говорили).

Сейчас, кстати, «ЭКСМО» выпустило полную версию «Толмача».

 

— Это радует, мои поздравления. Прославились, правда, вы романом о грузинских наркоманах «Чертово колесо». В чем, на ваш взгляд, секрет успеха этой книги?

— Ну, если быть точным, там наркотики играют роль лакмусовой бумажки, а весь роман, по сути, о падении Союза, о причинах развала, поэтому критики называли его «реквиемом по Союзу», «романом-зеркалом», «романом-отражением».

Дополнительно интерес мог быть вызван тем, что в романе была вскрыта доселе неизвестная ниша – тайная жизнь наркоманов, которые, по сути, больные люди. Так на них смотрят на Западе и во многих странах даже начали выдавать им зелье, как лекарство – больным, чтобы они здоровых не беспокоили. У нас же на них смотрели исключительно как на преступников, хотя где логика, если две трети преступлений совершается под алкоголем, который не признан «преступным», а под травой человек и мухи не обидит?

Может быть, свою роль сыграл также тот факт, что роман написан в классическом ключе, а читатели просто соскучились по нормальной прозе, без вывертов, понтов и эпатажа, чем была наполнена русская литература 90-х годов? В любом случае в романе есть попытки понять, почему Советский Союз повторил судьбу «Титаника» – с виду был надежен, прочен, велик и безопасен, а затонул за два часа.

 

— Знаю, что писали Вы его с большими перерывами. Сложно было соблюдать единую стилистику, атмосферу текста? Ведь менялись контекстуальные рамки, менялся стиль Вашего письма, наконец, менялись Вы…

— Да, было трудно, приходилось вводить себя в то состояние и в ту стилистику, в которой были написаны предыдущие главы, хотя вводная новелла о бесе и отшельнике была написана и закончена раньше, чем весь роман целиком. Для этого приходилось каждый раз перечитывать все предыдущее, чтобы с него, как с горки, въезжать в писание дальнейшего.

— В «Чертовом колесе» прослеживается идея перерождения героев при соприкосновении с христианством. Чем, кем, собственно, она навеяна? Достоевским?

— Однозначно ответить трудно. Возможно, эти идеи – следствие моих контактов с Евангелием и живой жизнью. Вы этого не помните, но в конце 60-х, в революцию хиппи, резко возрос интерес к Христу, я как раз тогда взрослел, начал читать Ветхий и Новый Заветы, познакомился с трудами историков, богословов, в 70-е годы написал роман о Луке-евангелисте, который в то время ходил по рукам в Тбилиси и, в результате, оказался частично утерян (раньше же было три копии от машинистки – и все, никаких файлов и сохранений). Сейчас хочу попытаться его восстановить по отрывкам.

Другим толчком послужил тот факт, что никто не знает, где был, как формировался Иисус Христос с 14 до 33 лет. Как ни странно, ни одно евангелие, ни одно жизнеописание об этом не роняет ни слова – или эта тема была строго табуирована, или тут большая тайна. По разным источникам и после чтения «Тибетского евангелия» я предположил, что очень возможно, что Христос провел эти годы в Индии, где получил от браминов их сакральные знания. А герои «Чертова колеса» как раз попадают в Индию.

Плюс к тому я сам лично был знаком с людьми, не раз переступавшими закон, которым Библия не давала пойти окончательно вразнос, как-то останавливала, смиряла и утишала. Ведь Грузия – древнейшая христианская страна, где христианство как государственная религия было принято то ли в 326, то ли в 334 году н. э. (примерно в одно время с Римом, до появления на картах Византии и на целых 600 лет раньше России), а оно работает уже на генном уровне.

 

— Вы сами человек верующий?

— Я бы назвал себя, вслед за Петром Капицей, православным атеистом – ведь, видя, что творится на земле, трудно предположить наличие разумного начала на небесах. Но я подчинен христианской идеологии и стараюсь жить по ее заветам. Без сдерживающей узды христианских заповедей можно быстро превратиться в эгоистичную и жестокую скотину.

 

— Ваш роман «Чертово колесо» – увесистая, объемная вещь. На такие в последнее время все больший читательский спрос. Яркий пример тому, полагаю, «Благоволительницы» Литтела. В чем, на ваш взгляд, кроется секрет читательского интереса к подобным вещам?

— Может быть, читатель хочет подальше уйти от реальности куда-то, откуда можно долго не возвращаться. Чем больше объем романа – тем больше переживаний героев, тем сильнее сцепка их с читателем, тем читатель глубже влезает в шкуры и жизненные коллизии героев, сживается и сращивается с ними, может быть, даже увязает в них. Может быть, в этом и смысл, и залог успеха многочисленных сериалов, среди которых, кстати, попадаются очень качественные – людям нужен побег от действительности.

 

— В «Чертовом колесе» герои зависят от наркотиков. А от чего в творчестве и в реальной жизни зависите вы?

— От многого. К сожалению, человек слаб. Скажу осторожно: ничто человеческое мне не чуждо. Но тут же замечу, что с годами запросы съеживаются, хиреют и видоизменяются, за исключением самых закоренелых привычек. А потом будет, очевидно, по рецепту дедушки Крылова, который как-то заметил, что ему для счастья достаточно теплого угла, горячего чая и хорошей книги.

 

— Перейдем к последнему Вашему роману «Захват Московии». Чем, на Ваш взгляд, вызван такой большой разброс мнений относительно «Захвата Московии»: от восторженных до изничтожающих?

— Думаю, многих задело за живое та правда, которая там сквозит. Только нормальные люди приняли эту правду спокойно и адекватно, а закомплексованные квасные ура-патриоты среагировали истерически, чем, собственно, и доказали лишний раз мою правоту.

 

— Немец Фредя – это собирательный образ? Можно ли сказать, что это некая усредненная модель немца, калька русского восприятия в отношении иностранцев?

— Да, это образ собирательный, тип молодого наивного иностранца, пытающегося своими силами разобраться в стране, о которой он знал по романам Достоевского, по балету «Лебединое озеро» и по полету Гагарина в космос, то есть по штампам, но после столкновений с сегодняшней реальностью от него только перья летят. Я 20 лет общаюсь с такими ребятами и достаточно хорошо знаю детали и нюансы их мышления. Я хотел сделать героя наивным и безгрешным, такой современный клон князя Мышкина.

 

— В романе Фредя узнает о корне бед от продавца мороженого. В «Братьях» Балабанова герою вещают правду таксисты. Это такая русская особенность – что люди не слишком престижных профессий знают и рубят правду-матку?

— Конечно, а кто еще знает и, главное, не боится рубить правду-матку, если не простые люди? Они видят реальность изнутри, знают, что в России – моральный кризис, но что они могут поделать? Как раньше все принимали, по умолчанию, революционно-партийную ложь советской системы, так сейчас в обществе осознают тот факт, что общество нездорово, зашло в идеологический тупик, поражено эсхатологическими настроениями типа «после меня хоть потоп», что общество обираемо как кучкой официальных олигархов, так и массой безымянных опричников, от властей всех мастей до людей в погонах и серых костюмах.

Люди осознают, что за последние 20 лет в России была создана социально беспомощная и идеологически безалаберная, агрессивно-хамоватая «коррупционная цивилизация», где взяточничество, подлоги и откаты – не отдельные элементы бытия, как на Западе, а сама основа, скелет, каркас и суть общественных отношений. Но где противоядие от этой социальной проказы?

С экранов российского ТВ только и слышно – «надо, нужно, необходимо, пора, настало время», принимаются тысячи законов, а жизнь продолжает течь своим чередом, и уровень взяток стал много выше, ибо в него стали закладываться еще и риски, связанные со слабыми попытками верховных коррупционеров приструнить коррупционеров низших звеньев, имя которым – легион.

 

— Главным героем «Захвата Московии», мне все же показалось, является не Фредя, а русский язык. Так ли это? И как Вы относитесь к тому, что все больше говорят об ухудшающейся ситуации с «великим и могучим»? Мол, теряем родную речь. Максим Кронгауз об этом, кстати, даже книжку написал «Русский язык на грани нервного срыва»…

— Я очень благодарен Максиму Анисимовичу за его поддержку в январе на премии «НОС»: он начал говорить о романе серьезные вещи, отмечая как раз тот факт, что русский язык в этой вещи – объект интересных экспериментов и новаторства, однако был остановлен свистком ведущего, на что, очевидно, были свои особые причины.

Работа над романом была для меня очень важна – выбранная фигура «неумелого иноязычного рассказчика» помогла под иными углами зрения рассматривать язык и, в принципе, сняла все запреты и стоп-сигналы – что с бедного иностранца возьмешь? А для меня стали выявляться необычайная толерантность и щедрость русского языка, его могучая способность к неологизации, его снисходительная, даже барская терпимость к новым формам слов и различным лексическим манипуляциям. Некоторые критики прошли мимо этих фактов, сконцентрировавшись на фарсе и гротеске, а для меня как раз эти выводы были важны.

А насчет общей ситуации с языком в социуме удивляться нечему – язык, как в зеркале, отражает общую ситуацию в социуме, поэтому сейчас он стал грубее, хамовитее, криминальнее, примитивнее, его подтачивают как бесконечные искаженные англицизмы, так и дурацкий компьютерный волапюк. Нет критериев и цензуры, по сотням каналов ТВ все говорят, как кому взбредет в голову, прежние стойкие ударения, кажется, взбесились и носятся по словам, как угорелые, а убогий язык братков, шлюх, ментов, люмпенов или обезумевших от пьянства селян из фильмов и сериалов заполонили экраны и эфир.

Поэтому мне смешно, когда меня спрашивают, не чахну ли я вдали от ареала языка. Нет, наоборот. А когда мне нужна подпитка, я беру Лермонтова, Пушкина, Лескова, Гончарова, Гоголя, Платонова, Зощенко или Нагибина или Трифонова или вот прозу Ивана Грозного или протопопа Аввакума – пока, слава богу, книги не упразднены.

 

— У вас в текстах очень яркие диалоги. Влияние все того же Достоевского? И насколько важны, на ваш взгляд, диалоги для создания удачного текста?

— Не могу точно сказать, что это конкретное влияние Достоевского, но уверен, что диалог – важнейшая часть текста. Вся европейская литература родилась из диалогов – вначале в античной трагедии это были диалоги героя и хора, потом появились диалоги великих мудрецов. По словам Сократа, диалог – это тип духовного родовспоможения, при котором рождается знание. Потом драма вообще отказалась от всего, кроме диалогов. Да и зачем? Ведь диалоги читатель может легко представлять себе, по ходу диалога брать ту или иную сторону, перерождаться в его участников, лучше понимать ход их мыслей. А разве сам факт зачатия человека – не результат сексуального диалога родителей (в отличие от угрюмых монологов мастурбации)?

Только в диалогах есть возможность характеризовать героя через его прямую речь, что является, на мой взгляд, важнейшей составляющей образа в целом, а умение писателя графически выразить устное своеобразие речи героев – один из показателей его мастерства.

Кстати, Достоевского часто упрекали, что многие его герои, участники диалогов, говорят одним и тем же (его) языком. Это, действительно, иногда имеет место быть, так как Достоевский всегда торопился со сдачей текста и сам часто сетовал, что у него нет времени на тщательную обработку речи героев, и если бы судьба давала ему возможность писать по десять лет один роман, как Гончаров, то и он бы написал «не хуже Тургенева».

Что же до меня лично, то я с детства физически терпеть не могу страниц, которые сплошняком, без передыху, покрыты текстом – меня укачивает и физически мутит на таких страниц, поэтому некоторые великие книги великой скуки, типа «Игры в бисер», «В поисках утраченного времени» или «Школы для дураков», остались для меня закрытыми, что, возможно, и очень плохо, но о чем я не жалею – пусть в этой школе учатся другие, мне моих учителей достаточно. В конце концов, кто-то любит оперу, а кто-то – рок-оперу.

 

— Когда пишите, есть ли свои особенности, приметы? Стараетесь ли создать себе особенные условия?

— Главное условие для меня – полное одиночество, отключка от всего, кроме текста. Надо жить в тексте, просыпаться и засыпать в нем. Для этого я стараюсь на каникулах, которые тут целых пять месяцев в году, уезжать с лептопом куда-нибудь в глушь, где нет ни Интернета, ни ТВ, ни радио, ни телефона, и сидеть там неотрывно по три недели, пока не написан некий объем текста.

Создание первой болванки дается мне трудно. Конечно, между поездками я собираю материал, внутренняя работа идет, но новый текст пишется только так, в добровольной тюрьме, в одиночке. Потом для правки мне надо, чтобы текст отлежался (чем дольше – тем лучше), после чего во мне оживает и начинает активничать литературный критик и редактор, и я сразу вижу длинноты, перегибы, лексические оплошности и т.д. Чем строже и безапелляционнее критик – тем лучше будет текст

 

— Есть ли противостояние, на Ваш взгляд, электронной и «живой» книги? Каково будущее «живой» книги?

— Я ненавижу электронные книги, они для меня – безликая пластмасса. К сожалению, компьютер и Интернет скоро сожрут не только живую книгу, но и книгу вообще, как компьютер сожрал нашу жизнь, а ТВ проглотило театр и кино.

 

— Хорошо, тогда в завершении: книга для вас – это…?

— Книга для меня – все. Без книг на этом свете делать было бы нечего. Ну, или почти нечего…

Беседовал Платон Беседин,

картины и коллажи Михаила Гиголашвили

Добавить комментарий


+ восемь = 9