Валерий Панюшкин «Незаметная вещь»

В апреле в издательстве «ЭКСМО» выходит сборник рассказов Валерия Панюшкина «Незаметная вещь». Публикуем четыре рассказа из этого сборника. 

Роман с камнем

 Насте Мухамедхановой 27 лет. Настя архитектор. Если все сложится хорошо, она будет строить на Яузе большой и красивый дом. То есть не сама, конечно, и не одна, но ей приятно быть частью большого и красивого дела.

– Что главное, Настя, в работе архитектора?

На этот вопрос Настя отвечает, что хорошие архитекторы по крайней мере не портят своими сооружениями город.

Заканчивая Московский архитектурный институт, Настя в качестве дипломной работы проектировала кусок гостиницы, каковую, я так и не понял, построят или не построят теперь возле Белорусского вокзала.

Мы сидим в уличном кафе, и прохожие оглядываются. Вряд ли на меня, я так себе человек, довольно лысый. Настя смешно показывает на салфетке, как большой дом для проектирования делится на сектора, и как чертеж покрывается кучей значков, в которых черт ногу сломит, а прохожие, наверное, думают, будто это она складывает японского журавлика.

Так вот, на месте этой самой гостиницы у Белорусского вокзала стояли старые московские домики, и их надо было снести. Но Насте было жаль домиков, и свой кусок гостиницы она спроектировала так, чтобы старые стены вписались внутрь новых.

Настя болтает быстрее, чем я задаю вопросы. Рассказывает про то, как выхаживала заболевшего чумкой щенка, как у знакомых ее есть маленькая собачка по кличке Лис, как она любит кактусы, которых у нее сколько-то там десятков или сотен. Кактусы хитрые, и зацветают непременно, когда Настя уезжает.

– Что хорошего в кактусах, Настя?

– Они смешные. Стоит маленькая колючка, и вдруг зацветает, и каждый лепесток как будто покрыт алмазами. Вы видели, как кактус цветет?

Домики, собачки, кактусы.

– Вы, наверное, Настя, просто любите всяких маленьких и смешных?

– Нет, это бизнес. Когда люди приезжают в такой старинный город, как Москва, им не хочется жить в совсем уж современном отеле.

Архитектурой Настя занялась потому, что это единственная профессия, в которой соединяются гуманитарные гены по линии мамы, дочери писателя Леонова, технические гены по линии папы, известного архитектора, и еще бизнес-активность, любопытство, азарт.

Настя говорит, что она очень активная. Она боится высоты и летает на параплане. Боится скорости и катается на горных лыжах. Если можно прямо сейчас встать, расплатиться за кофе и поехать куда-нибудь, Настя поедет. Ей интересно. Правда, много дел, работа-сон-работа. Целый день за компьютером, лопнувший сосудик в глазу, телевизор не смотрит, только иногда слушает.

В Венеции Настя плыла на кораблике по Большому каналу и фотографировала фасады так часто, что из получившихся кадров можно составить сплошную панораму. Я не представляю, что чувствует человек, плывущий мимо домов, которые сам по нескольку раз вычертил и думал никогда не увидеть.

– А вы заметили, какой в Соборе святого Петра пол?

Я не сразу понимаю, что архитектурные впечатления уже занесли Настю из Венеции в Ватикан. Я не помню, какой там пол в Соборе святого Петра. А Настя говорит:

– Если смотреть сверху, то видно, как фантастически подобран мрамор.

Я пытаюсь вспомнить, где, собственно в Соборе святого Петра такая точка, чтобы оглядеть пол сверху, а Настя рассказывает уже про Альгамбру, где камень заплетен в кружева. Потом про не помню какой алтарь, кажется, в Испании, где естественные прожилки мрамора складываются в картину. Потом про японского архитектора (господи, я не успеваю записывать имена), у которого вид из каждого окна представляет собою картину. Настя говорит, что если бы строила дом для себя, то использовала бы натуральный камень и стекло, чтоб получилось вроде «Дома над водопадом» Фрэнка Райта.

– Настя, у вас какой-то роман с камнем?

И тут Настя рассказывает. Настин отец давным-давно строил в Москве кардиологический центр. Настя, кажется, из вежливости упоминает о том, что отец ее применил там впервые алюминиевые лифты, алюминиевые какие-то поручни. Но сама, то есть не по рассказам отца, Настя помнит только мраморную картину в холле на стене. Прожилки естественного мрамора, складывающиеся в рисунок. Настя говорит, что рабочие, видя, как руководитель проекта увлечен этой своей мраморной картиной, стали ему помогать, прибегать с кусками мрамора и спрашивать, не подойдут ли.

Она рассказывает, а я думаю, что было бы слишком легко написать историю про то, как девочка увидела однажды отца, складывавшего на манер мальчика Кая невероятную мозаику из совершенно не для мозаики выдуманных камней. Историю про чудесную работу, которую не может сделать один человек, а могут только все вместе, причем не ради чистой красоты, а в утилитарных целях.

За этими своими раздумиями я ловлю нить Настиного рассказа лишь изредка. Например, она ездит отдыхать в компании из пятидесяти человек, где младшему четыре года, а старшему за пятьдесят. Или еще она не любит «Черный квадрат» Малевича и зовет его голым королем. Или еще в детстве родители запрещали ей смотреть телевизор, потому что близорукость. Я говорю:

– Настя, какое было бы ваше желание, поймай вы золотую рыбку?

Настя улыбается. Довольно печально:

– У меня пожилые родители.

 

 Время цыган

 Это сейчас цыганский скрипач Сергей Эрденко со своей группой «Лойко» путешествует, используя в качестве кибитки то самолет, то железнодорожный вагон, по всему миру, играет с лучшими музыкантами вроде Рави Шанкара или Иегуди Минухина, выступает на лучших филармонических площадках. А тридцать лет назад он жил проездом в Самаре, учился в музыкальной школе, ездил погостить в дикое цыганское село Зубчаниновка и думал, будто великий скрипач и композитор Никколо Паганини – его дедушка, а великий скрипач и конокрад Лойко Забар – дальний родственик.

Я просто по журналистской привычке спросил Сергея Эрденко, откуда он. Видимо, это бессмысленный для цыгана вопрос. Он не называет конкретной отправной точки в пространстве. Он рассказывает неизвестно когда начавшуюся историю, которая словно бы продолжает происходить и сегодня. Вот Лойко Забар заставляет людей одновременно смеяться и плакать, слушая его скрипку. Вот консерваторский профессор Гржимали на ярмарке в Нижнем Новгороде знакомится с цыганской семьей Эрденко, которая в тот момент едет из Курска. Семья эта в полном составе являет собою ансамбль скрипачей, и солисту Мише Эрденко пять лет. И родители отдают Мишу профессору – учиться. Не стоит думать, будто все это произошло в прошлом веке. Мы говорим о времени цыган, где не имеет значения, когда что произошло. Главное – произошло и стало темой для застольного рассказа, столь же занимательного, как и история про то, как рассказчику удалось украсть каурую кобылу.

Вот Михаил Гаврилович Эрденко сам становится профессором консерватории. Вот потомок его Дмитрий Васильевич Пономарев тоже заканчивает консерваторию по классу скрипки, едет в Хабаровск и заводит в семье традицию давать всем мальчикам классическое скрипичное образование. Вот Сережа Эрденко, подчиняясь этой традиции, приезжает с родителями из Хабаровска в Самару и учится в музыкальной школе. Сережина мама посредством цыганской скороговорки, гадания по руке, вздохов и цоканья языком так заморачивает голову школьным учителям, что Сереже разрешают носить длинные волосы и не носить пионерского галстука, который, оказывается, вреден для цыгана. Сережа ходит в белых рубашках и с черным бантом на шее. Вот в таком виде, да еще со скрипочкой в руке, Сережа ездит к родственникам в деревню Зубчаниновка, а тамошние мальчишки вообще, почитай, не носят ни рубашек, ни обуви, а только мотаются от рассвета до заката верхом на лошадях без седел.

Зубчаниновские родственники, простые деревенские люди, ревностно следят, однако же, чтобы Сережа каждый день у них в гостях занимался скрипкой и играл концерт Вивальди. Воровать колхозное сено его берут только на том условии, что Сережа найдет время поупражняться в скрипичной игре. Веселый такой табор едет по полям, и сами колхозники добродушно подсказывают цыганам, какое сено лучше украсть. Потом наступает ночь, река, костер, мальчишки купают лошадей. Кузнец и сказочный силач дядя Кузя берет Сережу железными своими ладонями, ставит на телегу и говорит:

– Играй, ты еще сегодня не занимался.

Сережа играет Вивальди. Дрова в костре отщелкивают ему ритм. Сверчки в траве подыгрывают ему. Лошади фыркают в такт. Люди сидят и слушают концерт Вивальди с начала до конца. Я много раз спрашивал, есть ли в цыганском языке разница между словом «цыган» и словом «человек». Кажется, разницы нет. Кузнец дядя Кузя берет простую магазинную гитару за семь рублей. Гитара в его лапищах смахивает на скрипку. Он затягивает сипло бесконечную песню про дорогу, и его жена обязана подпеть ему вторым голосом.

Бесконечная дорога. Самара, Москва. Эрденко учится на актера, играет скрипача Сашку. В спектакле «Гамбринус» и просто в жизни. Он расхаживает по грязным московским пивным и играет на скрипке для пьяных подонков. Подонки обычно делятся на две разные партии. На тех, что хотят избить скрипача, и тех, что кричат:

– Не слушай никого! Играй, цыган!

Эрденко говорит, что в этой его цыганской музыке главное – дремучесть. Главное – контрасты. Главное, чтобы люди смеялись и плакали одновременно, как от скрипки Лойко Забара. Чтобы бандюги в пивной передрались от этой музыки, потому что в душе одного ожило вдруг все самое светлое и чистое, а в душе другого поднялась вдруг со дна самая муть.

Эрденко рассказывает, что если умирает цыганская девушка, то на ее похоронах сначала играют свадьбу. И что на этой черной свадьбе скрипачу легче сойти с ума. И что именно так и нужно играть всегда, как играет скрипач на черной свадьбе.

Самара, Москва, Лондон. Эрденко со своей группой «Лойко», просто наобум приехав в Лондон без копейки денег, просто случайно знакомится в Челси с владельцем бара Ashbis. Он серб, этот человек, он эмигрировал из Югославии, но в те времена ему еще не важно, что он именно серб, а не цыган и не албанец. Цыганские песни напоминают ему родину. Он предлагает Эрденко играть в его баре, и целый год после этого по вечерам в баре Ashbis яблоку негде упасть. На цыганского скрипача приходят посмотреть Дюран-Дюран, Пинк Флойд, Роллигн Стоунз, Пугачева, Норштейн и продюсер Билл Лавлэди, предлагающий музыкантам тур в Ирландию.

Москва, Лондон, Дублин. Эрденко говорит, что на сотню ирландцев семьдесят – скрипачи, двадцать – поэты, а десять – утонченные слушатели и ценители. Каждый их концерт в Дублине заканчивается джэм-сейшном, когда ирландские музыканты подымаются на сцену и начинают играть с “Лойко” бешеную смесь цыганских и кельтских скрипичных вариаций. Всего за один год в Дублине появляется три оркестра, состоящих из ирландских музыкантов, но играющих цыганскую музыку. А музыканты “Лойко” получают за свою музыку ирландское гражданство.

Дальше перечислять города бессмысленно. Не хватит страниц. “Лойко” едет с цыганским шоу Андре Хеллера в тур. И в каждом городе – концерты в оперных театрах и консерваторских залах.

– А есть, – спрашиваю, – такая страна в мире, где бы не было цыган.

– Есть, – говорит Эрденко, – Япония.

Он вернулся. Он ненадолго вернулся отметить пятисотлетие первого упоминания цыган в русских летописях. Пятьсот лет назад цыгане пришли в Россию. Он записал новый альбом, где в некоторых песнях: «… переулочком кэрэл, телеграммочку мэнэл…» – русский язык забавно переплетается с цыганским.

Мы сидим на маленькой кухне. Новый электрический чайник и новая стиральная машина на фоне старой мебели из древесно-стружечной плиты наглядно рассказывают о времени цыган. Эрденко говорит, что цыгане просто не замечают времени. Для цыган нет никакого прогресса или меняющейся моды. Нет никаких оснований предпочесть в своих странствиях обтянутой одеялами кибитке джумбо-джет, произведенный компанией «Боинг» для компании «Люфтганза». Просто кибитки куда-то запропастились, бог их знает.

Сейчас мы закончим разговор – и цыганский скрипач Сергей Эрденко опять куда-нибудь поедет. Он всегда куда-нибудь едет. Чтобы убежать от горя. Чтобы разделить с друзьями радость. Чтобы сыграть концерт или записать пластинку из серии «Джипси Соул». Или просто так.

Вот совсем недавно он просто так ехал из Гамбурга в Париж и читал в купе православный молитвослов. На какой-то остановке вошел мулла. Сказал, что цыганская музыка похожа на музыку суфиев, что Иса был великим пророком и братом Магомеда, подарил Коран и вышел. А на следующей остановке вошел Раввин. Сказал, что он из Назарета, и что в Назарете много цыган. И подарил четки.

 

За Виню

 Моя мама купила Виню в магазине «Лейпциг» за год до моего рождения. «Вот у меня родится сын, – подумала мама, – и пусть у сына будет Виня». Первое мое отчетливое воспоминание о Вине относится к тому времени, когда мне было два года. Мы летим на самолете из Москвы в Петербург, Виня задумчиво смотрит в иллюминатор. Подходит стюардесса, улыбаясь, предлагает кислые карамельки. Я беру восемь и говорю Вининым голосом: «И мне тоже две».

Так Виня впервые заговорил. С годами эта способность в смышленом медведе развивалась. Я изощрялся, как мог. Я дошел чуть ли не до чревовещания. Во всяком случае, голос и характер Вини сильно отличались от моих. Я был болтлив, толст и трусоват. Виня же, наоборот, задумчив, ловок и бесстрашен. Я, безропотно покоряясь бабушкиному повелению, ел отвратительную рисовую кашу с курагой, а Виня, несмотря ни на какие угрозы, выбирал из тарелки только курагу. Виня ходил голым зимой, валялся в снегу, оставался ночевать на улице в шалаше и не боялся темноты. А я соглашался спать в носках.

Как-то раз взрослые мальчики остановили нас возле магазина и хотели отобрать выданные мамой на покупку молока деньги. Я убежал, а Виня остался невозмутимо лежать на траве и следить за движением облаков. На левой Вининой лапе белела (лапы набиты ватой) продольная рана. Наполовину оторвавшаяся от туловища голова болталась на нескольких суровых нитках.

Это было первое серьезное ранение в Вининой жизни. Несколькими месяцами позже медвежонка изуродовал в детском садике мой одногруппник и тиран Кирилл Щекотуров. Я боялся Щекотурова как огня, льстил ему, подносил тапочки после прогулки и добывал для него в столовой горбушки. Виня никогда ничего такого не делал, и однажды в самом начале тихого часа Щекотуров оторвал Вине голову.

Я прямо в белых трусах и белой майке побежал к заведующей. Меня пытались остановить воспитатели, но я покусал их и вырвался. Я знал, что на клиническую смерть человеку отпущено четыре минуты. Почему же медвежонку больше?

– Что? Босиком? – всполошилась заведующая.

– Спасите Виню! – крикнул я, бросил две медвежьи половинки на стол и выбежал из кабинета.

В игровой комнате я взял большую пластмассовую кеглю, вернулся в спальню и, захлебываясь слезами, крикнул:

– Встань, старый Щекотуров!

Слово «старый» было тогда единственным и самым страшным известным мне ругательством.

Я, наверное, выглядел чудовищно, потому что тиран Щекотуров послушно встал, прижался к какой-то тумбочке и в знак примирения протянул мне недавно выломанный из игрушечного автомобиля выключатель. Но поздно. Я бил Щекотурова кеглей и выкрикивал какие-то бессвязные слова: «За Виню! За черепаху! За тапочки! За воробья! За Виню! За Виню!»

Виню зашили. Я стал водить его гулять на Воробьевы горы. Однажды мы возвращались домой по метромосту, и Виня сказал мне:

– Почему ты жмешься к проезжей части? Боишься высоты?

– А ты разве не боишься? – парировал я.

– Нет, – лукаво отвечал Виня. – Спорим, спрыгну?

И Виня спрыгнул. Он медленно летел вниз в Москву-реку с самого верхнего яруса метромоста, а я стоял наверху, и постепенно до меня доходило, как ужасно то, что произошло. Из оцепенения меня вывел увесистый отцовский подзатыльник. Я закричал и перестал видеть вокруг предметы.

– Папа, спаси его!

Так, кажется, я кричал, а отец быстро тащил меня за руку назад к смотровой площадке, а потом вниз, вниз к набережной. По пути мы набрали камней, и отец стал бросать их в реку так, чтобы невозмутимо плывущего медвежонка прибило к берегу.

Я боялся, что Виня намокнет и утонет, или что его унесет куда-нибудь в открытое море, но отец кидал и кидал камни, пока наконец не вытащил Виню на остановке речного трамвайчика.

– Никогда больше не топи друзей, – сказал мне отец.

– Он сам прыгнул… – я пытался оправдываться.

– И не ври!

С этих пор Виня начал лысеть. Шерсть вылезала, и ткань расползалась во многих местах на лапах и на голове. Я сшил Вине комбинезон, а соседка по коммунальной квартире связала ему шарф. Примерно в это же время я дорос до той критической отметки, когда мальчики перестают интересоваться плюшевыми мишками. Я все чаще не брал Виню на прогулки. Мне нужно было интересоваться девочками, меня приняли в комсомол, мне исполнилось четырнадцать лет.

Тут-то и произошло предательство.

– Почему бы тебе не назначить Виню талисманом? – посоветовал мне как-то дядюшка.

То есть не играть с ним больше. Не разговаривать, не носить на уроки в школу, а просто посадить в комнате на почетное место и забыть. Я послушался. Я разыскал медвежонка и сказал ему:

– Виня, ты теперь будешь у меня талисманом. Это же лучше, чем игрушкой…

Медвежонок не сказал ни слова. Больше никогда. Я предал его. И он онемел от горя. Теперь изредка, вытаскивая Виню из шкафа, я думаю: «Вот мы были ровесниками. Он – сорвиголовой, я – трусом. Он никого не предал, я предал его. Ему отрывали голову дважды, мне – никогда. Он лежит теперь на полке среди старых вещей все равно что мертвый. Я работаю в журнале «Столица» шеф-корреспондентом и дружу с главным редактором».

По всему выходит, что мой способ жить правильнее Вининого. Но откуда тогда печаль? Я не знаю.

Может быть, Виня знает. Но Виня молчит.

 

Компот

 Когда нынешний шеф-редактор Коммерсанта Азер Мурсалиев служил в армии, поваром у них в полку был человек по прозвищу Компот. У него и фамилия была говорящая: то ли так-таки Компот, то ли Кампо – одним словом, фамилия была малороссийская, а сам повар представлял собою тот тип добродушного великана-украинца, который часто встречается в жизни, в классической русской литературе, да и в современных анекдотах тоже.

За первый год службы (тогда в армии служили два года) Компота никто не видал ни злым, ни раздраженным. Никто не слыхивал от Компота ни крика, ни ругани. Компот ни разу никого не ударил по причине крайнего своего добродушия. И, хотя драки среди солдат случались, Компота никто не бил по причине великанской его стати. Весь день Компот кашеварил, продуктов не воровал, сам стоял на раздаче, отпуская незлобивые шуточки, порции отмерял богатырские… Одним словом, Компота любили, и не было у него в части врагов и недоброжелателей.

До тех пор, пока на второй год Компотовой службы не появился в полку новобранец по прозвищу Нос. Этот самый Нос был юноша небольшого роста, но вертлявый и жилистый. В глазах, в повадке, в манере сплевывать сквозь зубы, и во всей фигуре его была та особенная подвижная наглость, которая свойственна шпане, и которую остановить могут только нож или пуля. А Носом его называли не потому, что он был Носов какой-нибудь, а потому, что нос у него был сломан, причем так радикально, как нельзя сломать кулаком, а можно только дрекольем или обрезком железной трубы.

Чуть ли не в первый день в солдатской столовой Нос просунулся вдруг по пояс в раздаточное окошко, сквозь которое Компот отмеривал товарищам плов с тушенкой, и потребовал, чтобы ему положили тройную порцию мяса.

«Как я тебе положу? – улыбнулся Компот. – Оно же с кашей перемешанное. Выковыривать, чи шо?»

«Вон, вон у тебя мясо отдельно отложено! – кричал Нос, размахивая руками и указывая на плиту, где, по его мнению, стояло украденное у солдат мясо.

«Нема там ничего. – Компот даже подвинулся, чтобы продемонстрировать Носу пустую плиту. – Ты шо, сказився?»

«Вон! Там! Есть!» – Нос еще больше просунулся в раздаточное окошко и размахивал руками.

Он так размахивал руками, что опрокинул доску с хлебом. Тут впервые на лице Компота промелькнула тень раздражения. Он сказал: «Хлопчик, улезь. Неможно же хлеб разбрасывать!»

«Что? Чего не можно? Ты кому?!. Ты на кого?!.» – верещал уже Нос, взяв интонацию блатной истерики.

«Неможно!» – Компот положил конец спору и мягко толкнул Носа ладонью в лоб наружу из раздаточного окошка.

От этого мягкого толчка Нос вывалился в обеденный зал и шлепнулся на задницу. Упал и немедленно вскочил.

Люди, которые не видели Носа в этот момент, не знают, наверное, как выглядит ярость. А Нос был в ярости. Нос трясся. Нос плевался пеной. Нос сжимал кулаки до побеления костяшек. Нос топотал ногами и крутился на месте, как бешеная собака, пока не сообразил, наконец, как попасть на кухню. Ворвался туда и бросился на Компота с кулаками.

Компот, кажется, не замечал ударов. Нос махал кулаками, как мельница, а Компот пальцами левой руки уперся нападавшему в грудь, держал от себя на вытянутой руке и, улыбаясь, обращался к товарищам:

«Хлопцы, оттащите его. Сказився».

И тогда Нос укусил Компота за руку. Сильно укусил. В кровь. От неожиданной боли Компот свободной рукой закатил Носу умеренную по великанским понятиям оплеуху, но Нос от удара этого упал и потерял сознание.

«Ну, вот, теперь и я скажуся», – констатировал Компот, разглядывая и перевязывая чем попало укушенную руку.

Через минуту Носа унесли в лазарет, и там он пришел в сознание. Похоже, Компотова оплеуха стоила ему небольшого сотрясения мозга. Во всяком случае, под глазами у Носа появились темные синяки, а, когда он попытался встать, его вырвало.

Но он все равно встал. Наорал на санитаров, оделся и побежал в столовую. И снова ворвался к Компоту в служебное помещение, и снова набросился на Компота с отчаянными криками, и снова молотил кулаками, куда попало. И не слушал увещеваний повара, пока тот не отправил сказившегося в нокаут вторично.

На этот раз Носа унесли совсем уж обмякшего, как тряпочка, и он лежал обмякший, как тряпочка, в лазарете по меньшей мере до следующего утра. А Компоту не избежать уже было разборок со старшиной, или с офицерами, или кто там у них тогда разбирал солдатские драки. Компот разводил руками, улыбался добродушно и говорил, что впервые видит человека, заболевшего бешенством, и не знает, как себя с бешеным человеком вести.

На том и порешили. Никаких дисциплинарных мер командиры к Компоту не применяли, на гауптвахту не сажали, даже нарядов по кухне Компоту не назначили, поскольку вся его служба была один сплошной наряд по кухне. Ограничились воспитательной беседой и разъяснили, что мог бы ведь Компот и убить этого придурка заполошного.

Компот кивал.

На следующее утро, едва проснувшись, Нос с синими подглазьями, с распухшим ухом, с кровяной губой – вскочил и бросился на кухню, имея единственное, отчетливое и безоглядное желание убить Компота.

Компот не сопротивлялся нападению. Сначала Нос бил его кулаками, но совершенно безрезультатно. Компот стоял, опустив руки, удары сыпались на него, а он стоял с глуповатой улыбкой и даже не говорил ничего. Потом Нос увидал и схватил огромную деревянную поварешку, которой помешивали с солдатском котле кашу. Один раз ударил, второй, третий. После четвертого или пятого удара Компот упал. Солдаты стояли вокруг безучастно. Уже лежачего Нос продолжал колотить повара ногами и поварешкой. Разбил лицо, растоптал пальцы, пытался сломать руку, но не смог… Когда захрустели под каблуками Компотовы пальцы, солдаты опомнились и оттащили нападавшего, впрочем, со всем уважением. Тем дело и кончилось.

Через пару месяцев, когда Компот вернулся из госпиталя, а Нос был переведен в другую часть, товарищи спрашивали повара:

«Чего ты ему поддался? Настырный, конечно парень, но ведь не убил бы он тебя».

«Забоялся, – доверительно отвечал Компот, улыбаясь и пожимая плечами. – Забоялся просто».

Среди восемнадцатилетних солдатиков мало кто понял тогда, что великан не боялся быть убитым. Боялся убить.

Добавить комментарий


2 + пять =