Юрий Буйда: «Литература никого ничему не учит…»

«Когда я открыл ей, что хочу стать писателем, она сказала: — Это ремесло вора, шпиона и убийцы. Писатель подглядывает, подслушивает, крадет чужие черты и слова, а потом переносит все это на бумагу, останавливает мгновения, как говорил Гете, то есть убивает живое ради прекрасного…» Новая книга Юрия Буйды, вышедшая в издательстве «ЭКСМО», так и называется «Вор, шпион и убийца». Мы встретились с Юрием Васильевичем в рестобаре «Прожектор», чтобы поговорить о том, какое место современный писатель, этот «вор, шпион и убийца», занимает в нашем обществе.

 — Если я не захочу отвечать прямо, я найду способ ответить.

— Если вопрос не понравится, вы можете на него не отвечать!

— Я умею отвечать на любые вопросы, я же в партийном аппарате работал…

— Серьёзно?

— А как же. В Калининградском обкоме КПСС. Недолго, правда, всего 10 месяцев. Я был редактором провинциальной газеты Калининградской области, самым молодым в Союзе — мне было 28 лет, работал в самом глухом районе, и выбраться из него можно было только одним путем — «показать себя». Я и показал: за два года отстающую газету сделал передовой, как тогда говорили. И меня заметили и отметили — взяли в обком КПСС, в сектор печати, после чего я ушел в газету. Я всегда к этому относился спокойно, никогда больших глаз не делал, когда мне говорили: «Как, ты был там?» «Ну и что? Хочешь, расскажу, как там интересно?» Так что задавайте вопросы, какие хотите.

— Я бы хотела узнать ваше мнение о роли писателя в современном обществе, в котором, в общем-то,  искусству, особенно литературе, кажется, нет места…

— Вы знаете, в отсутствие каких-либо общественных институтов в XIX веке русская литература стала и прокуратурой, и судом, и профсоюзами, и политическими партиями, т.е. взяла на себя в основном несвойственные литературе роли. Это, видимо, была какая-то историческая неизбежность. Историческая необходимость. Но, вообще-то, конечно же, у литературы другие функции. Мы привыкли со школы задаваться вопросом, вылезающим из какого-то глубокого подсознания: «А чему учит эта книга, чему учит литература?». Вот этой школьной установкой, что книга должна чему-то учить, определяется ее место в общественном сознании. А я бы сказал просто: литература никого ничему не учит. Она либо остается, либо не остается. Хорошая литература обязательно остается, пополняя народную матрицу эстетической, даже политической, исторической, социальной нормы, представления о норме, которое явно и неявно присутствует в любом народе, в истории народа, в общественном сознании народа, который, возможно, даже не читал эти книги, но живёт по их канонам.

— Есть такая формулировка «совесть нации». Как вы  к ней относитесь?

— Нужно быть очень бессовестным человеком, чтобы свою совесть подменять совестью нации. Совесть – понятие чрезвычайно индивидуальное, я бы сказал, только индивидуальное. Не бывает совести нации. Это все равно что: «Мы отвечаем за…» Я сам решу, за что я отвечаю, а за что – нет. Если я не решу, то никто за меня не решит. А в понятии совесть нации есть даже что-то трусливое. Ну вот есть совесть, а я буду сидеть тихонечко, и меня никто не спросит. Есть Солженицын – пусть за все отвечает: и за погоду, и за то, что мухи кусаются, и за Брежнева, и за Ельцина, и за Путина – пусть он сам отвечает. Я не уверен, что сейчас кто-то на это способен стать совестью нации, и я даже не уверен, что нации такая совесть нужна.

— Вы сказали, что литература остаётся или не остаётся. Значит, единственная задача писателя — остаться? Нет никакой ответственности ни перед народом, ни перед государством, ни перед искусством?

— У Вяземского есть такая строчка, не помню, из какого это стихотворения: «Язык есть исповедь народа». Писатель не отвечает ни перед обществом, ни перед народом, ни перед государством, ни перед страной, ни перед своими близкими, ни перед политическими партиями или профсоюзами, ни перед единомышленниками. Ответственность его намного выше и намного тяжелее – он отвечает перед языком, поскольку язык есть исповедь народа. Что такое исповедь народа? В моем представлении — это вся совокупность моральных, социальных, политических, эстетических представлений нации за тысячелетнюю историю ее существования. Вы представляете себе, какая это колоссальная глыба? Что там перед ней какая-то партия? Что там перед ней объединения единомышленников?

У Достоевского случился примечательный спор с левыми. Тогда в моду вошла такая формулировка: «Среда заела». Проститутка не потому, что проститутка, а среда заела, заставила. Вор не потому, что вор, ну и т.д. Он преступник, да? Но вы посмотрите, как он жил:  ужас! Достоевский не был однозначным противником такого подхода, он же прекрасно понимал, что такое среда, все его книги состоят из этой среды – ужасающей, унижающей, топчущей, ломающей человека. Но он говорил о другом. Я бы сформулировал это так (именно я, а не Достоевский, но я думаю, что он бы со мной согласился): на Страшном суде отвечает не среда, а ты. Вот и все. Это момент личной ответственности, и на самом деле кошмарный момент, потому что это страшная ответственность. Она снимается в моменты коллективных безумий, исторических сломов, когда тысячи людей, все как один, бросаются грабить усадьбы, вешать, колоть штыками евреев и поповен. Но отвечать-то всем этим людям приходится по одному. Это тезис религиозного человека. И писателя. Потому что у него должна быть одна цель, одно устремление, одна роль: писать и остаться, чтобы преодолеть смерть — и не только свою.

— Но Герострат тоже остался?

— Пусть остается. Всё остается на самом деле, но моя задача сводится ко мне.

— Литература сегодня находится на культурных задворках…

— Знаете, литература постепенно занимает своё место. В советские времена за Кафкой гонялись, потому что томик Кафки, выпущенный в 60-е годы без указания тиража, стоил на чёрном рынке трех моих зарплат. Я не мог себе этого позволить. Вот друзья дали на ночь почитать. Готов я был его читать — не готов, мой это писатель – не мой, но я должен был – статусная вещь, как бы сейчас сказали, — должен был это прочесть. Как наши подружки говорили: «Все интеллигентные люди читают…» Но тех людей, которые действительно совпали с Кафкой, на мой взгляд, осталось примерно столько же, сколько и было. В 90-е годы я помню эти книжные развалы по всей Мясницкой, возле центральной почты: там торговали ваучерами, там же была главная биржа. И на всех развалах лежали разные издания Кафки. Его покупали, конечно, но волна схлынула… Это все-таки специфический писатель, которого нелегко понимать и воспринимать.

— Это ещё и некая высокая планка, к которой тянулись советские читатели в погоне за модой. Это ведь хорошо?

— Конечно, хорошо. А сейчас они его не читают, сейчас читают Донцову, или читают Пелевина, или Шекспира, или кого-то еще. Понимаете, мы никак не можем привыкнуть к тому, что наше общество стало пестрым, что у нас реализуется идея Мао Цзэдуна: «Пусть расцветают все цветы». Мы еще настолько не можем к этому привыкнуть, что каждый цветок норовим облаять: «Ну а ты почему не как я? Ты почему не с Кафкой или не с Пелевиным?» Мы к этой пестроте еще не привыкли.

Дело в том, что когда мы говорим о русской литературе, мы должны понимать, что сегодня существует много русских литератур. Исходя из этого простого тезиса, можно спокойно взглянуть на существование литературы, которую делают Донцова, Маринина, Устинова. Вот – чуть-чуть другой уровень делают Борис Акунин, Пелевин… А вот та литература, которая, я бы сказал, наследует, хотя и в своеобразном виде, самые глубокие и глубинные традиции классической литературы: на мой взгляд – это Владимир Сорокин, как ни странно. 

— Парадоксально даже.

— Не парадоксально. Это весь ужас бытия – не только советского, но и человеческого. Только читать его нужно правильно. Не сразу это дается. Это такой, знаете, уникальный случай. Иногда его упрекают в однообразии, иногда его упрекают в намерении шокировать публику. А публика с упоением шокируется, кричит и возмущается, но вчитайтесь, вчувствуйтесь – и вы почувствуете весь кошмар и общественного, и индивидуального существования в этом извращенном, совершенно искаженном, ужасающем. Это — ад на земле. Владимир Сорокин вам его явил. Как-то он в одном из интервью сказал: «Пока пишу – не страшно».

Вот я не могу ничего прибавить. Много литератур. На Западе к этому давно привыкли. Никто же не будет сравнивать во Франции, я не знаю, Бютора и Бегбедера? Бютор – классик, у которого пять тысяч читателей, может быть, меньше. Я бы не удивился, если бы он завтра стал нобелевским лауреатом. У нас его плохо знают – специфическая литература. Ну да – существует Бютор, Роб-Грийе, существует Бегбедер и вообще неведомые авторы неведомых романов, которые раскупаются на «ура». Посмотрите, какие тиражи у Юрия Бондарева до сих пор – ахнете. С Донцовой несопоставимо, но впечатляет. Вот такое расслоение.

— Возвращаясь к метафоре исповеди – получается такая многоголосая исповедь?

— Да, конечно.

— Перекрикивающие друг друга голоса?

— Нет, они чаще всего не перекрикивают друг друга. Понимаете, мои читатели — вряд ли они являются читателями Донцовой. Она кричит совсем другим людям.

— Литература в 90-е годы оказалась на рынке. А на прилавке, пожалуй, уже не до исповеди?

— Это другая сторона писательской свободы и ответственности. Казалось бы, зависимость идеологическая ушла, а её сменила зависимость денежная. Вот как деньги продиктуют, так ты и будешь жить. Ужас в том, что нестойкие люди тут же начинают писать под «Гарри Поттера», под Пелевина, под любого другого, кто зарабатывает деньги. Но ничего у них не получается. Я знал таких людей в 90-е годы, неплохих писателей, которые звезд с неба не хватали, но были нормальными писателями. Они вдруг решили: напишу я под псевдонимом десяток этих романов левой ногой, а потом завоюю мир. Нет – не получилось. А почему? Плохие романы надо любить. Для тебя они не должны быть плохими, ты должен считать, что это и есть твои «Война и мир». А если ты делишь – для вас, для деньгоспособных покупателей я напишу тут левой ногой, а потом создам что-то великое… Нет, это предназначение. Это и есть ты. Ты кого хочешь можешь попытаться обмануть, но себя не обманешь.

— Но, тем не менее, пишут же на заказ?

— Знаете, те, кто пишет на заказ хорошо, те и зарабатывают деньги. Они ничего другого и не хотят. Это нормально. Владимир Семенович Маканин никогда на заказ не писал. Мы можем к нему как угодно относиться,  у него свое представление о заказчике. Я бы не ткнул пальцем в этого заказчика – ни в небо, ни в людей. Он сам себе заказчик. Он сам видит какие-то потребности. У всех хороших писателей так.

Даже самые такие, знаете, лунатические поэты, все равно у них свое представление о том, кому они пишут. И у меня даже… Говорить: «Пишу для Бога» – это красиво, но бессмысленно. Но некое представление есть, да и ты сам себе читатель. Если ты ответственный человек, ты сам себя выпорешь, высечешь, перепишешь, потому что тебе стыдно на утро станет после того, что ты написал вечером. Будешь писать и переписывать.

—  Чтобы не стыдиться, нужно не перечитывать.

— Я знаю людей, которые не перечитывают.

—- Я тоже знаю, поэтому так сказала.

— Знаю, да. Это, конечно, кошмар. Но с другой стороны – Кафка, Джойс и другие писатели высочайшего класса, классики, они ведь тоже не для многих.

— Для очень ограниченного круга, а хотелось бы, чтобы их читали массы. Вам кажется утопичной идея сделать элитарную литературу народной?

— Не знаю, кто такой народ? Все спящие на правом боку? Я повторюсь: есть пестрота, сто литератур, тысяча литератур, понимаете? Вот Пелевин, например, или Сорокин, создали своего читателя. Как бы не относиться к Марининой, она создала своего читателя. Даже если Донцова — это проект, то этот проект, и, кстати она в нем активно участвовала, создал своего читателя, который не пересекается с читателем Маканина или пересекается в электричке, пока человек едет на дачу, потом без всякого сожаления выкидывает книгу в урну, выходя на платформу, и забывает навсегда. Есть и такие люди, читатель — это же существо загадочное, ведь читать труднее, чем писать. Вот он увлекся вашей книгой, вот он вошел, вот он влюбился в героя или героиню, вот он прожил с ним ее жизнь. И тут его бах, и бросили, бросили, это ж какое мучение-то! Помните, в детстве, почему роман хороший закончился? Почему «Три мушкетера» закончились? Почему «Земля Санникова» закончилась?

— Вот сегодня рынок и предлагает нам продолжение книги, а потом продолжение продолжения, и так до бесконечности, пока интерес читателей не иссякнет. Как для детей.

— Это всё нормально, литература на рынке, а у нас рынок-то, особенно в культуре, диковат пока…

— Но разве рынок может быть другим?

— Может быть, ведь существуют еще и традиции. Я немного знаю французский рынок и вообще европейский.  Вот я помню года 2-3 года назад, в рамках года России во Франции, с группой писателей мы приехали в городок Сен-Мало (где то 250-300 кмот Парижа), на берегу океана на границе Бретани и Нормандии. И вот утром, часа за полтора до начала встречи с читателями, мы с Ильёй Бояшовым решили прогуляться. Двор школы моряков, где мы должны были выступать, был еще заперт, а на корточках возле забора сидело человек 30-40 с рюкзаками, которые пили из термосов кофе, листали проспекты. Они рассказали, что приехали ранним поездом из Парижа на встречи с писателями. «А вы знаете, с кем вы хотите встречаться?» С трудом, по слогам они выговорили русские фамилии. «А вы что-нибудь знаете об этих писателях?» Нет, ответили, но мы хотим узнать.

— Сколько собралось в зале?

— Человек 300, все приехали из Парижа за 300 км. Я представил себе: вот сейчас будет встреча, ну не знаю, с Маканиным в Ярославле. Маканин, можно сказать, современный классик, получивший все мыслимые литературные награды в России и не только в России. И вот вам скажут, что в Ярославле (300 км от Москвы) будет встреча с Маканиным. Вы поедете?

— Нет.

— А это ведь были не литераторы, не журналисты, а простые обыватели. Потому что традиция! Франция — единственная страна, где на Рождество женщинам прилично подарить книгу. Поэтому когда проходят литературные премии, Гонкур или Ренодо, книги выходят с красной ленточкой, подписанные: премия Ренодо, премия Гонкур, премия какая-то еще. Вот эти книги покупают (а книги там стоят недешево), чтобы подарить даме. Не все наши дамы обрадуются такому подарку!

Своя традиция в Германии, в Бельгии, в Италии… Вот, в Италии, например, обратив внимание на то, что люди мало и плохо читают, назначили Пенне —  крошечный исторический городок — центром итальянского чтения. Здесь устраивают литературные встречи, мероприятия, премии, сюда приезжают итальянцы, туристы…

— Знаю, что вы были лауреатом премии «Москва-Пенне»…

— Да, в прошлом году. Я не знаю, где этот городок, я там никогда не был, но я представляю себе эти маленькие городки, я видел их в Германии, Чехии, во Франции, в Испании. Сонный маленький городок, жители которого начинают гордиться тем, что здесь центр чтения, понимаете?

Друг мне рассказывал об одном российско-французском литературном проекте, проходившем опять же во Франции.  Причем проект этот был инициирован космическими агентствами двух стран, и с нашей стороны участвовал Роскосмос. Писатели, французские и русские, написали произведения, связанные с космосом, и книгу презентовали в Париже, в крупном торговом центре. Громадная очередь стояла на тротуаре, а  в небольшом зале, где проходила презентация, набилась толпа. Мой друг был человек привычный, он много раз бывал за границей, но и он был приятно удивлен.

Я зашел в Мюнхене  в огромный книжный магазин, 6-ти или 7-ми этажный. Там было не протолкнуться!  На каждом этаже красивая выгородка, и люди, человек 30-40, сидели на диванчиках, лежали на полу, читали книги. В магазинчике ни одного раздела, возле которого бы не было полным-полно людей. Кстати, книги в Германии очень недешевы.

В Европе есть некий обязательный набор, в который входит и книга. Если я считаю себя человеком, а не  социальным животным, просто так живущим от кружки пива до кружки пива, от рассвета до заката, то я должен читать. И хотя сейчас в Европе кризис, наверное, не меньший, чем у нас: и падение продаж, и ужасные расходы издателей, и свёртывание множества издательских проектов, но всё равно читательские традиции там очень сильны.

— В России, увы, читают всё меньше…

— На самом деле это тоже нуждается в ряде уточнений. В Москве стали читать, на мой взгляд, больше, потому что молодые люди читают не печатные книги, а с iPad, с iPhone, просто с ноутбука. Читают очень многие.

Я помню еще метро, в котором не было ни iPad, ни iPhone, в котором люди читали газеты, в основном это был захлеб политикой, начало 90-х, но многие читали книги, того же Кафку. Помню, сидела перегидрольная блондинка лет 45-ти, торговка с царицынского рынка, с  шикарными длинными ногтями, под которыми стодневный траур, и с шикарными завитыми кудрями. Такая вся пышная роза, в мини-юбке — не комментирую ее прелести, но мини-юбка была просто на убой, — закинув ножку на ножку, она сидела, поглядывая презрительно на окружающих, и читала Евангелие. Это типичная картина 90-х, типичнейшая, потом это всё схлынуло, отошло.

Но это Москва. Что касается малых городов, поселков, деревень, там конечно дело хуже, потому что там книга не выдерживает конкуренции с другими видами развлечений.

— С водкой?

— Не обязательно. Как раз пить, по моим ощущениям, стали меньше. Книга конкурирует не с водкой – конкурирует с телевизором. Сейчас же в любой деревеньке тарелки стоят, даже на покосившихся избушках. Люди получают двести каналов и смотрят свою любимую Пугачеву, сериалы про колдуний, ток-шоу и прочее… А в Интернете порнуха, цены на мебель, автомобили и так далее. В провинции с книгой-то труднее, хотя библиотеки, скажем, в райцентрах, не закрылись, и даже филиалы работают. Но люди стоят в очереди за Донцовой.

— Раньше было иначе?

— Как журналист я часто ездил по колхозам и совхозам и часто сталкивался с чем? Вот есть библиотека в колхозе. Колхоз не бедный, не богатый – нормальный. Люди – да нет, не сказать, чтобы там сплошь алкаши. Работа тяжелая. Телятница в пять утра встает, чтобы задать корм телятам. Каждому теленку нужно шестнадцать килограммов баланды дать вручную. Пятьдесят телят – восемьсот килограммов за один заход. Эта женщина тонны на животе перетаскивает и в библиотеку она уже не пойдет. Я сам видел, например, Тютчева (прекрасное издание Тютчева в малой серии, с комментариями, ну просто шикарное) обросшего сантиметровым слоем зеленой плесени. Тютчев ведь требует работы ума, подготовленности, понимаете? Там с этим всегда было трудно. Я помню кинотеатры, дома культуры, которые во всех колхозах-совхозах понастроили. Дом культуры на пятьсот мест. Заполняется два раза в год, на общее собрание или торжество, посвященное первому мая или седьмому ноября. Ничего прекрасного в этом нет. Разбитые стекла, покореженный бильярд и пять молодых женщин, которые учатся вязать по журналам.  Сидит директриса с огромным животом, и ещё трое детей вокруг неё ползают. «А кинозал у тебя заполняется?» «Заполняется», — говорит она, поковыривая в носу. Симпатичная, неглупая: «К нам индийские фильмы не привозят, а в соседний колхоз свезли, и у них сразу касса пошла. А у нас – нет». Тогда же не было принято показывать по телевизору индийские фильмы. Вот видите? На индийский фильм пойдут. Неужели вы думаете, что пошли бы на «Солярис»? Никто не пошел бы. И вообще, как говорил Маркс, свободное время станет, может быть, самым непростым испытанием для человека будущего…

— Хорошо, вот вы говорили о традиции. Но ведь основы традиции надо закладывать? Дома культуры разве не были такой попыткой?

— Я думаю, пропагандировать (употребим это слово) надо не книгу, а чтение само по себе. Человек сам выберет, что ему читать.

— Но всё-таки народ надо воспитывать?

— Конечно, воспитывать, конечно. Но как? Здесь нужно воспитывать потребность.  Помните, в 90-е годы была, и сегодня всплывает, такая идея об английском газоне. Это же, казалось, просто – посеять траву, а потом 300 лет ее стричь. Я разговаривал с одним англичанином и упомянул этот «английский газон». Он говорит: «Вы ничего не понимаете в газонах! Фиг с ним триста лет стричь – почву надо ровнять. Дождь прошёл: там просело, там провалилось – ваш замысел покорёжился. Надо выровнять, опять подсеять – там засуха, там растрескалось, опять провалилось, здесь что-то еще». Вот что важно – не трава, которую косят триста лет, а почва!

— Так как эту почву выровнять? Как заложить традиции?

— Нужно долго жить. Жить терпеливо и не безмозгло.

— Ну, с чего-то надо начать?

— А все делается потихонечку – где хаотично, где целенаправленно. Почва есть, она была и до советской власти, и при советской власти. Точнее говоря, так: в советский период русской истории было сделано очень много и даже больше, нежели было сделано в царский период истории, для этой почвы. Сейчас, в республиканский период  русской истории, мы пытаемся оживить и то, и это, выровнять почву…

— Пока что не очень получается…

— Увы, пока что, по существу, супермаркет – это единственная объединяющая нас национальная идея. С этим надо смириться, но не забывать о том, что за дверями супермаркета – жизнь.

— А есть она, эта жизнь? Мне кажется, мы превратились в один большой супермаркет.

— Понимаете, я скажу непопулярную вещь: люди пока еще должны наесться.

— А в провинции?

— Там очень тяжелое положение, конечно, но люди стали больше крутиться. Кто-то спивается и погибает, к сожалению, но я повторяю: пьют меньше, а где-то и совсем не пьют. Где-то так, где-то совсем плохо, где-то ужас-ужас, но Россия только стронулась, задвигалась. Только началось…

— Не развалится?

— Не думаю, что она развалится. Ее много раз пытались развалить, причем мы сами же хотели развалить. Нет, никаких внешних сил здесь нет, кстати, те самые агрессивные внешние силы панически боятся развала России.

— Это я прекрасно понимаю. Но я боюсь, что она сама по себе развалится.

— Нет-нет-нет, не развалится. В провинции происходят сейчас процессы бурления – подъем, появляются люди с деньгами, бывшие бандиты уже не стреляют, они владеют там пятью-семью магазинами, или рынком, или большим магазином стройматериалов. И у него для своих есть кредит – отдашь деньгами или услугой. Услуга может быть не всегда законна, но уже не связана с кровопролитием. У них уже дети, у них уже внучка красивенькая. Дочка уже в университете учится, ну, неглупая девка, красивая, пусть живет. «А куда отправили-то?» — «В Сорбонну». Или в МГУ, или в Рязанский медицинский институт и т.д.

А кто-то и не отправляет. Девка вон как в магазине – просто горит все в руках у нее, народ валом валит. По-разному, но что-то двигается! Эти люди книг не читают, конечно. Они газеты читают, но не те, которые читаем мы. Если они заглядывают в экран компьютера, то там прайс висит, или система бухгалтерии висит — 1С. А вот уже подрастают дети и внуки — и это огромная загадочная масса. Незлобная и недобрая. В общем-то, с миллионом оговорок, мечта Столыпина о самостоятельном русском хозяине начинает сбываться. Каким он будет? Это ж не управляемый Вексельберг или Чубайс – это совсем другие люди, они боятся только власти, особенно власти с идеями. А у новой власти для этого хозяина нет идей. У нее пока идея одна – супермаркет. Она строит дороги, магазины, мосты, аэропорты, армию, ресурсы добывает и т.д. А идеи – нет.

— Может, писатель должен подсказать эту идею  – власти, народу?

— Нет, какую идею подсказать? Не знаю, совершенно не знаю. У писателя и власти сложные отношения. Мне нечего спрашивать у Путина. И я на 100% уверен, что и Путину нечего спрашивать у меня. Да мне это и неинтересно. Я русскую идею сформулировал в повести «Яд и мед», но она так проста, что это, кажется, и не идея, а всеобщее состояние умов, просто оно словесно не оформлено…

— Писатель должен задавать власти вопросы или, наоборот, подсказывать ответы?

— Не должен.

— И для народа не должен быть камертоном?

— Никому ничего не должен. Только языку. Он задает вопросы, вечные вопросы своему времени. И не дает ответов.

— Но что-то нужно делать с этой бурлящей «огромной загадочной массой, незлобной и недоброй»?

— Не дать ей разнести государство. Вот и все. А пусть бурлит. Котел должен быть крепким.

— Завершая наш разговор, хочу вернуться к его началу: так каково место писателя в этом бурлящем котле?

— Он бурлит вместе со всеми. И если он сохраняет самостоятельность, свободу, ответственность и массу других качеств, степень таланта тоже играет свою роль, он, даже если он будет писать о котиках и, простите, сиськах, он все равно каким-то образом  выразит свое время и преодолеет смерть.

Читатели портала ThankYou.ru задали вам несколько вопросов. Вопрос Светланы Семёновой: «Какая из ваших книг, как вам кажется, лучше всего подходит для экранизации?»

— Не думал об этом, но вопрос не пустой. Были попытки экранизации повести «Дон Домино», книги «Прусская невеста», романа «Третье сердце», говорили об экранизации романа «Синяя кровь», но все это дальше разговоров и намерений не пошло. Повесть «Яд и мед», опубликованная в апрельском номере «Знамени», мне кажется кинематографичной. Ну, впрочем, мало ли что мне кажется. Все впереди.

— «Как вы считаете, ваша последняя книга «Вор, шпион и убийца» отличается от более ранних романов и рассказов?» — спрашивает Пётр.

— Я никогда не писал автобиографических текстов и думал, что никогда и не напишу. Хоть и говорят, что писатель пишет чужой кровью, все его произведения напитаны его кровью, и если кому-то очень нужно, он без особого труда эту кровь автора найдет в его книгах. Таково мое убеждение. Но меня попросили не увиливать, а написать автобиографию. Я и написал, хотя получилась все-таки фантазия, а не автобиография в чистом виде.

— Вопрос от Артёма про премии: «Вы номинант и лауреат многих литературных премий. Насколько важны для Вас эти награды? Какую роль в современном литературном процессе в России играют литературные премии и может ли награда коллег радикально не совпасть с выбором читающей публики?»

— Премии привлекают внимание публики к книгам, к литературе, премии маркируют литературное пространство («свой-чужой», «либерал-консерватор» и т. п.), премии облегчают жизнь писателей, книги которых не пользуются и не могут пользоваться массовым спросом. Вот и все. Ну а несовпадения — это обычное дело, можно даже сказать, что вся история литературы — это история несовпадения вкусов. Некрасов причислял Тютчева и Фета к второстепенным поэтам, и это была не шутка, а отражение мнения тогдашнего большинства. Ну да, тогда Фета ценили немногие, но среди этих немногих были, например, Лев Толстой и Достоевский.

— И последний вопрос: «Как Вы относитесь к электронным книгам? Вытеснят ли они бумажную продукцию? Не уйдет ли душа из книги? Как Вы относитесь к электронным библиотекам типа Альдебаран? Что Вы сами предпочитаете: бумажный или электронный вариант как для чтения, так и для своих книг?»

— Я хорошо отношусь к книгам, а в каком виде мне их продают, все равно: я не коллекционер инкунабул. Вот со стихами сложнее — предпочитаю бумажную книжку. А сам читаю с iPad и пользуюсь для скачивания книг любой возможностью.

Беседу вела Елизавета Александрова-Зорина

Фотоальбом  Интервью с Юрием Буйдой

3 комментария на «“Юрий Буйда: «Литература никого ничему не учит…»”»

  1. Светлана Семенова:

    Спасибо за интересную беседу! Замечательное интервью.

  2. Федор:

    очередное доказательство — не надо разговаривать с любимым писателем. его надо читать. с художниками та же фигня — смотреть да, знакомиться — нет

  3. Татьяна Осипцова:

    Вот это место понравилось:
    «Говорить: «Пишу для Бога» – это красиво, но бессмысленно. Но некое представление есть, да и ты сам себе читатель. Если ты ответственный человек, ты сам себя выпорешь, высечешь, перепишешь, потому что тебе стыдно на утро станет после того, что ты написал вечером».
    Книги, написаннные для души, будто для самого себя — самые искренние, самые лучшие.
    Мысль о том, что пишущий коммерческую ерунду должен ее любить, тоже несомненна. Как писателю не любить каждую свою строчку? И ведь любят они ее, на самом деле любят, даже те, кто не перечитывает…

    Интервью прочитала с интересом. Понравился философский, незлобивый, и позитивный в конечном итоге взгляд Юрия Буйды на современный литературный процесс.

    Желаю писателю долгой и плодотворной работы…

    С уважением,

Добавить комментарий


× два = 18